«Не зарывай талант в землю — его закопают вместе с тобой», — говорил он, примеряя своё мнение на общественное, как левый ботинок на правую ногу. Где можно, он шёл наперекор, где нельзя — плыл против течения, и везде был посторонним. Однажды ему дали шанс, писательский интернационал заказал ему хвалебную оду. Ефим готовил её, засучив рукава, тщательно вплетая нотки правды в симфонию лжи.
В день его выступления лил дождь, ботинки жевали слякоть, а дорога удлинялась с каждым шагом. «Держи нос по ветру, а ухо востро», — напутствовал себя Ефим под стук трамвайных колёс. Он отсчитывал минуты, чихая в воротник, но всё-таки опоздал, в зале его уже ждали, развесив уши и оттопырив карманы, из которых, как детские хлопушки, извлекли ладони.
«В романе есть места как выверенные традицией, так и просто новаторские, — взобравшись на трибуну, отхлебнул он из стакана. В горле першило, сухость передалась словам. — Но то, что в нём выверено, не ново, а что ново — не выверено».
Он поднял стакан, предлагая запить пилюлю.
Выходил Ефим при гробовом молчании, а, возвращаясь в трамвае, причитал, как пономарь: «Слова на ветер — типун на язык.»
Ефим давно понял, что едят только простую пищу, а изысканную проносят мимо рта. «Популярные книги не отражают времени, а только пародируют, — цедил он, видя, как водят за нос чужие слова. — Подлинные летописи спят в безымянных могилах». Но в нём говорила зависть. Хотя он и отжимал слова, как взмокшую рубаху, пока с него самого не сходило семь потов, читатели разбегались от его строк, как зайцы, требуя одним словом убивать сразу двух.
«В искусстве, как на войне, — утешал он себя, — многие пропадают без вести».