У ван Гойена все слишком неопределенно, нестойко, бесформенно и текуче; в картине чувствуется быстрый, легкий след тонкого замысла, первый набросок был прелестен, но само произведение в сущности так и не появилось: на него не хватило основательной подготовки в предварительных этюдах, терпения и труда. Даже Кейп, такой сильный и здоровый, и тот заметно теряет от этого сурового соседства. Его неизменная позолота кажется утомительно веселой рядом с темной и синеватой зеленью его великого соперника, великолепие его атмосферных эффектов выглядит отблеском южной природы, заимствованным для украшения картин севера; им уже не веришь, чуть только увидишь берега Мааса и Зейдерзе.
Вообще в голландских картинах — я имею в виду пейзажи с передачей естественного освещения — заметно настойчивое усиление светлых мест, придающее картине большую рельефность и, как говорят художники, особый вес. Небо играет здесь роль воздушного, бесцветного, бесконечного, неосязаемого элемента. Практически оно служит для того, чтобы оттенить мощное звучание валеров земли и, следовательно, чтобы тверже и резче обрисовать силуэты. Будет ли небо золотистым, как у Кейпа, серебристым, как у ван де Вельде или Саломона Рейсдаля, в сероватых хлопьях, расплывающихся в легких испарениях, как у Исака Остаде, ван Гойена или Вейнантса, — оно образует в картине провал, редко сохраняет общее присущее ему соотношение валеров и почти никогда не находится в хорошо рассчитанном соответствии с золотом рамы. Определите силу тона земли — она огромна. Попытайтесь определить валеры неба — оно поразит вас крайней светлотой своей основы.
Я мог бы назвать картины, где атмосфера забывается, где воздушные фоны можно переписать наново без всякого ущерба для картины, во всем остальном законченной. Многие современные произведения именно таковы. Интересно отметить, что, за некоторыми исключениями, которые нет необходимости указывать, если моя мысль понятна, наша современная школа в целом, кажется, приняла следующий принцип: поскольку атмосфера — самая пустая и самая неуловимая часть картины, пусть она и остается самой бесцветной и самой незначительной ее частью.
Рейсдаль же воспринимает вещи иначе и раз навсегда устанавливает другой, несравненно более смелый и верный принцип. Он рассматривает громадный небесный свод, закругляющийся над полями или морем, как реальный, плотный и устойчивый потолок для своих картин. Он его сгибает, развертывает, измеряет, определяет его валеры по отношению к пятнам света, разбросанным по земной поверхности, нюансирует большие поверхности неба, моделирует их, — словом, пишет небо как первостепенной важности кусок картины. Он открывает в небе узоры, повторяющие узоры земли, располагает на нем пятна, изливает с него свет на землю, но само небо освещает только при необходимости.
Этот зоркий глаз, широко раскрытый на все живое, умеющий точно определять высоту вещей, как и их объем, постоянно устремляется от земли к зениту, никогда не смотрит на предмет, не сопоставляя его с соответствующей точкой в атмосфере, и, ничего не пропуская, пробегает по всему, что находится в кругу его поля зрения. Далекий от аналитических блужданий, глаз Рейсдаля всегда уверенно синтезирует и обобщает. То, что природа рассеивает, он концентрирует в совокупность линий, цветов, валеров, эффектов. Он заключает все это в своем уме, так же как в четырех углах своего холста. Глаз Рейсдаля обладает всеми свойствами камеры-обскуры: он сокращает, уменьшает свет, сохраняя предметам точную созразмерность их форм и красок. Любая картина Рейсдаля, какова бы она ни была, — в лучших из них, разумеется, это особенно очевидно — представляет цельную, полную и сильную живопись. Наверху преобладают сероватые тона, внизу — коричневые или зеленоватые. Картина прочно опирается в четырех углах на переливающиеся желобки рамы. Издали она кажется темной, но вблизи пронизана светом, прекрасна сама по себе, без пустот и почти без ошибок. Она словно высказанная мысль, высокая и благородная, словно сильная, крепко построенная речь.
Мне говорили — и я этому верю, — что нет ничего труднее, как копировать картину Рейсдаля; точно так же, как нет ничего труднее, чем подражать языку великих французских писателей XVII века. Здесь и там те же обороты, тот же стиль и в какой-то мере тот же дух; я сказал бы — почти тот же гений. Не знаю почему, но мне кажется, что если бы Рейсдаль не был голландцем и протестантом, он примкнул бы к Пор-Руаялю.