- Несознательный ты элемент! - разошелся и Володя. - С кем ты равняешься? У тебя до асфальта три километра, а Кузовкову - двадцать три. У тебя семнадцать грузовиков, а у того три с половиной машины, да и то на всех девять колес... Индивидуалист ты.
- Я индивидуалист? Нет, я сознательный строитель светлого будущего. А вот ваш Кузовков индивидуалист. А знаешь почему?
- Ну?
- Потому что его цель не коммунизм, а промежуточная фаза.
- Это что еще за пантюхинская теория?
- А то самое... Это значит жить на иждивении за счет природы и соседей. То есть говорить об одном, а делать другое. Вот это есть промежуточная фаза.
- Ну, загнул вольтову дугу, - усмехнулся Володя. - С тобой договоришься до международного осложнения. Налей-ка лучше!
- А я об чем? - обрадовался смене настроения Батурин. - Сказано: кто не пьет, тот и не грешит. А коль согрешили, покаяться надо. Вот и опрокинем по одной в покаяние.
- Было бы за что, и покаяться не грех. Не то теребят тебя, как петуха обезглавленного... Да еще помалкивай. Одни ушами хлопают, другие воруют, третьи бегут. А ты за всех отвечай. - Володя был явно не в духе. Видать, из области звонили.
- Такая уж планида наша, - сказал в тон ему Батурин. - Запрягли тебя в оглобли, и валяй только вперед. Назад ходу нет. Дуй на износ. Даже в рядовые не возьмут. Да и какой к черту из меня рядовой колхозник! Шестой десяток распечатал... В борозде упаду. Выгонят - куда пойдешь? Эхма! А с тобой, Владимир Васильевич, только и есть одна отрада - отдохнуть. Вот и давай отдохнем.
Он налил в кружки и сказал с чувством:
- Выпьем, ребята, за нас самих!
Мы подняли кружки высоко над столом, как Горации клятвенные мечи, содвинули их с треском и выпили до дна.
- Ребята, а теперь песню! Только мою, любимую... про Сибирь... - Батурин защурился, покачал головой и сам запел неожиданно приятным, с хрипотцой, высоким тенорком:
Все ждали, опустив головы, сурово набычившись, пока запевала истаивал, замирал на высокой ноте. Потом дружно и мощно подхватили:
Мы пели старые русские песни посреди нетронутого степного раздолья. Под нами долго светилась в отблесках вечерней зари излучина спокойной реки, над которой весело сновали проворные береговушки. На дальнем пологом заречье, в этом неохватном разливе трав да кустарников струились редкие тонкие дымки невидимых костров, словно одинокие путники, рассыпанные по древнему лику земли, подавали друг другу безмолвные летучие весточки. И не было среди нас больше ни начальников, ни подчиненных: мы сроднились, слились в каком-то тихом и праздничном восторге, как дети одной семьи за большим родительским столом. «А ну-ка вот эту, ребята?»; «Уходи на баса...», «А ты вторь»; «Не зарывайся!..».
Мы не заметили, как опустилась над нами короткая летняя ночь, как потух костер и остыли угли.
- Какая ночь, братцы! Какая ночь! - утирал слезы и громко всхлипывал Батурин. - В такую ночь все отдашь. Вот попроси чего-нибудь, попроси у меня, а?!
- Будет уж, Иван Палыч! Будет...
- Будет?! Ну нет, ребята! Мы еще споем... Мы еще повоюем.
И запевал отчаянно высоким голосом:
1969
ПЕТЬКА БАРИН
Как-то поздней осенью заехал я в Тиханово зайцев погонять по первой пороше. У Семена Семеновича Бородина, моего дальнего родственника, был отличный гонец костромской породы, а у Гладких, второго секретаря райкома, русская гончая - пегий кобель, рослый, как телок. Собаки давно спарились в работе и вдвоем куда хочешь выгоняли и зайца и лису.
Володя Гладких был моим приятелем, и я запросто зашел к нему в кабинет под вечер, чтобы поговорить насчет завтрашней охоты. В приемной застал я директора Мещерского совхоза, с которым был едва знаком. Мы поздоровались. Это был сухой погибистый человек средних лет с темным, сумрачным лицом и белыми залысинами, отчего выглядел каким-то болезненным.
- Что, очередь? - спросил я.
Он замешкался, потянул со стола к себе под мышку желтую кожаную папку и сказал уклончиво:
- У меня тут дело такое, что не к спеху... Так что давай проходи, - и как-то жалко улыбнулся.
- Я тоже вроде не тороплюсь.
- Нет, проходи ты, - настойчивее сказал директор.
Я прошел. В кабинете секретаря застал я какого-то тощего старого просителя в армейском зеленом пиджаке и в резиновых сапогах. Он держал в руках рыжую телячью шапку и упорно глядел на Гладких красными слезящимися глазками:
- Дак пензию дадите мне али как?
Гладких сидел за столом, скрестив руки на груди, с тем выражением безнадежного отчаяния, которое вызывает разве что затяжная зубная боль.