И вот этот поэт — вольтерьянец и служитель культа Екатерины — сидит в кругу родных и друзей. Как всякий поэт, он немного деспот. После очень сытного обеда гости не прочь отдохнуть, но хозяин приготовил для них лучшее развлечение. Из кабинета он приносит сверток стихов, прекрасно переписанных крепостным писцом или оттиснутых на листах белоснежной бумаги. Читает он без устали и с увлечением.
Никому и в голову не придет задремать, потому что у хозяина есть привычка: во время чтения щипать не только невнимательных, но и тех, чьи лица выражают неподдельный восторг. Щипками он как бы подчеркивает сильные места, особенно в стихах сатирических. К щипкам его привыкли и жена и гости: у каждого гения свои странности.
Не одним этим славен хозяин Рузаевки. В пензенской глуши он — единственный настоящий европеец, читающий Вольтера с пониманием. Он — враг беззакония и произвола. Он мог бы, подобно другим, бить своих крестьян кулачным боем без суда и следствия. Но, просвещенный юрист в душе, он держится строгих форм судопроизводства: «Лучше десять оправдать виновных, чем одного невинного казнить».
В подвальном этаже его дома есть комната, куда приводят обвиняемых. В первой степени судопроизводства, не вполне согласно новым веяниям в области правосудия, допускаются пытки. Но при пытках хозяин присутствует редко — они не любезны его поэтической натуре. Когда же виновность установлена допросом с пристрастием, — лишь тогда начинается настоящее служение Фемиде. Он сам пишет обвинительный акт, сам оглашает его в публичном заседании, в большом зале, в присутствии семьи и гостей. Иногда он выступает прокурором, произнося обвинительную речь, — и это плохо для подсудимого. Но нередко он берет на себя защиту, — и благо тому крепостному, адвокатом которого выступает сам барин Николай Еремеевич!
В сильной речи, прекрасно построенной, порою переходящей в стихотворную форму, он низвергает обвинение и превращает обвиняемого в белую голубицу. Его речь пестрит выдержками из творений Вольтера и императрицы, словами о высоком милосердии, призывами охранять человеческое достоинство и знатного и подлого человека. По его ланитам текут искренние слезы, сквозь которые он видит на потолке светлый образ Минервы. В пензенской глуши раздаются призывы, делавшие честь Франции вплоть до дней революции и до тех же дней находившие живой отклик в творениях милостивой Цианы. Порок наказан — добродетель торжествует.
Но столь еще велика была тьма в ту славную эпоху, что крестьянин предпочитал быть высеченным розгами наверняка, чем ожидать, захочет ли барин быть его прокурором или защитником. Особенно же боялись мрачной подвальной комнаты, где были и плетки, и щипцы, и жаровня, и хитро устроенная дыба — дань прошлому, еще не стертому высокими идеями нового правосудия.
В одном Струйский был, несомненно, искренен: в своем поклонении Екатерине, «всепресветлейшей Героине», матери отечества и богоподобной царице. Он не был изыскан ее милостями — во всяком случае, не больше других рядовых дворян. Он «пел» ее не за страх, а за совесть, с той же искренностью, как пел Вольтера и Сумарокова и как обливал негодованием Княжнина[135], «трагика, рыгающего в Бога», за его трагедию «Вадим».
И силу своей любви к Екатерине он доказал не только словами. Когда «бессмертная Богиня и наперсница небес» скончалась самым благополучным образом, — Струйский был поражен в самое сердце. У него не нашлось слов для торжественной и печальной оды: получив известие об ее кончине, Струйский заболел горячкой и лишился языка. Его типография стояла без работы, в подвальной комнате не раздавались стоны, в парадном зале не собиралась публика на праздник правосудия. Попрятались Музы, поник головой мраморный Вольтер, пылью покрылись белые атласные и глазетовые переплеты, и вся Рузаевка обратилась в «мрачное поле и хлябь разверстую, где тени и ничто».
Певец и верноподданный не оправился: он умер, не сказав больше ни слова, не написав ни строчки, промучившись недолго. Создав себе нерукотворный памятник книгами, не их содержанием, а их редкостной пышностью, он остался только в памяти книголюбов. Две-три заметки о нем и его типографии найдутся в старых журналах; вскользь упомянул его имя Ключевский, говоря о «цивилизованном варварстве». И даже не всякий историк литературы знает, что был во дни Екатерины поэт, тем знаменитый, что считался «бездарнее Тредиаковского».[136]
НАСТИНЬКИНА МАЕТА