Осознав в полной мере слова товарищей Покумина и Игошева в борьбе с проклятым подкулачеством и прочими паразитами, я, Мазунин Степан Игнатьевич, сообщаю насчет личности своего брательника Мазунина Левонтия Игнатьевича, который теперь проживает в деревне Клесты совместно с семьей. Этот Мазунин Л. И. в гражданскую ушел по мобилизации с Колчаком. Вернулся аж через год и стал снова жить с нами. Я бы не стал про него писать, потому как народу и с белыми, и с красными тогда уходило изрядно, но вот что интересно: пришел он домой ночью, я как раз спал на полатях, и он нас всех разбудил. Был он в шинели, с винтовкой. Когда зажгли свет, мать спросила у Левки, почему у шинели весь перед бурый, а он ответил, что не ее дело. Тогда отец вывел его в сени и стал бить. А утром они с отцом замотали шинель в старый мешок, взяли лопату и ушли в лес, и там, видимо, шинель закопали. И Левка стал жить с нами, как и раньше. Только Мороз Александр, когда узнал, что вернулся домой старший брат, стал сильно пить и рассказывать, что служил у белых вместе с Левкой и Левка состоял в особой карательной команде, которая мучила и расстреливала большевиков и активистов. Сам Сано служил поваром и скоро сбежал, а Лева был карателем. Потом Мороза отец и Левка позвали как-то пить к нам брагу и долго разговаривали, о чем, не знаю, но Сано на брата больше никогда не говорил, даже пьяный. А в 1932 году он в рождество купался в речке, застудился и помер. Я ему до этого рассказывал, что у Левки на шинели, когда он пришел, были бурые пятна. А он мне ответил, что-де столько народу поубивать да в крови не испачкаться — так не бывает. Они все надеялись, что я брат Мазунина Л. И. и никому не скажу. Но теперь, перед лицом классовой ненависти, мне все равны, а родня хоть есть родня, все равно душой не поступлюсь.
Что и имею сообщить соответствующим властям.
Он запечатал письмо солдатским треугольником, пошел на почту, наклеил марку и, написав на конверте: «Особоуполномоченному товарищу Игошеву», бросил в почтовый ящик.
Назавтра выпросил у мастера увольнение на два дня и пошел на конный двор. Ему повезло: ехали на двух телегах мужики до Мосят — деревни, стоящей верстах в пяти перед Клестами. Одного Степан знал хорошо — Мишку Нифонтова, раньше вместе учились в школе, в Голованах. Мишка стал степенный, квадратный, смолил махру. Женился он почти подростком, в армию не попал из-за грыжи и теперь был отцом четверых ребят, да баба опять ходила на сносях. «А чаво! — охотно говорил он Мазунину. — Електрицство все обешшают провести, а пока нету, дак мы, благословясь…» — и смеялся, щурился. Степан принужденно улыбался.
Наконец поехали. Мужики взяли с собой водку, выехали за город, остановились и начали распивать. Предложили выпить Мазунину, но он отказался, лег в стороне на пригорок, стал глядеть в небо. Как текло время, он не помнил. Когда к нему подкатил пьяненький Мишка, толкнул: «Поехали! — и вдруг заорал: — Э, ребя, да он ревет, гли-ко!» — Степан встал, с ненавистью глянул на Нифонтова и ожесточенно заскоблил рукавом мокрое лицо.