Мои родители встретили Колю очень хорошо, — писала в своем дневнике Вера, — так что сначала я была рада, что его привезла. Мама сама сшила ему одежду из старых Ирининых платьев, отец смастерил тапочки на веревочной подошве, кожу тогда было не достать. Поселили мы его в коридорчике между родительской спальней и бабушкиной комнатой, там стоял большой широкий сундук, еще моего деда, на нем ему и устроили постель. Коля тоже никому не мешал и не надоедал, с нами только ел, а остальное время играл с ребятами во дворе. Спать он ложился рано. Смаривало его обычно, еще когда мы ужинали, и тогда отец на руках относил его в постель. Плохо с ним было лишь одно — ночью он делал под себя. Но мы все понимали, сколько ему пришлось пережить, и надеялись, что рано или поздно это пройдет.
В мае минуло восемь месяцев, как я привезла его из Самары, и мы уже были уверены, что Коля у нас прижился. Никто им по—прежнему особенно не занимался, только кормили, мыли, одевали да папа, который вообще всегда мечтал о сыне, каждый день читал ему сказки. И вдруг Коля пропал. Десятого мая после обеда он, как всегда, пошел играть в сад, но к ужину не появился, не пришел он и ночевать. Я расспросила всех ребят, с которыми он обычно играл, и все в один голос сказали, что после обеда они его во дворе не видели. Не знаю, почему, — писала Вера, — но взволновало это нас не сильно, а когда он не появился и через два дня, родители решили, что просто его снова потянуло бродяжничать. Мама за завтраком сказала: что же, ушел, значит, ушел, — и мы все вздохнули с облегчением.
Мы думали, что вообще больше никогда его не увидим, но не тут—то было. На пятую годовщину революции Лапины позвали нас пойти посмотреть иллюминацию, домой мы вернулись совсем поздно, сели за стол, и вдруг кто—то постучал в дверь. Я открыла, а на пороге стоит незнакомый мужчина и держит за руку Колю. Посмотрел на меня и говорит: “Ваш, что ли? Вот, привел”. Рада его появлению я совсем не была и сказала: “Хорошо, Коля, сейчас иди сюда, но завтра утром я тебя отведу в милицию”. И вдруг Коля вырвался, только мы его и видели”.
“Ненормальный, что ли, — сказал мужчина, как тот старичок в поезде. — Я его встретил на улице, стал расспрашивать, чей он и откуда, он ваш адрес называет и говорит: маменька из дому выгнала, боюсь один возвращаться, а со мной согласился, пошел”. Мне было очень неудобно, что так получилось. Я пригласила этого человека в дом, налила ему чаю и, пока он пил, вкратце рассказала историю своего материнства. Я говорила, он сочувственно кивал головой, а потом, не сказав больше ни слова, ушел”.
Вот, собственно, все, что было в дневнике о Коле. Пожалуй, ни о ком Вера не писала так безнадежно холодно и равнодушно, и рассталась она с приемышем тоже явно безо всякого сожаления. Так что допрос Ушакова и в самом деле не представлял для Ерошкина никакого интереса.
Все допросы велись по одной и той же схеме, и здесь Дрейфер начал с проверки достоверности Вериных записей, то есть с самой возможности восстановить по дневнику прошлое. Показания Коли подтвердили точность дневника, после чего Дрейфер из вежливости, хотя, с другой стороны, ему, пожалуй, было любопытно, как из этого маленького, хилого, писающего под себя мальчика получился такой атлет и красавец, да еще танкист, спросил, что было дальше. Ушаков сказал, что тогда, уйдя от Веры, он почти год бродяжил, а потом, после нескольких побегов из милиции, попал в коммуну к Макаренко.
“Там сначала, пока не привык, было плохо, — сказал Коля, — после свободы везде плохо. А дальше вроде притерпелся”. В то время об этой коммуне шло много споров, нужна она или нет, НКВД поддерживало ее, не жалея сил, и поэтому Дрейфер заинтересовался, почему плохо. “Известно, почему, — отозвался Ушаков, — я ведь по ночам под себя ходил”. — “И что?” — сделал вид, что не понял, Дрейфер. “Как — что: били, я делал, а они били”, — засмеялся Ушаков. “А потом, — не успокоился Дрейфер, — привыкли и перестали?” — “Нет, — опять засмеялся Коля, — бить, если привыкают, то не перестают, — так и бьют до конца”. — “Но вас же не забили. Наоборот, вам это, похоже, только на пользу пошло”. — “Да, — согласился Ушаков, — мне, похоже, на пользу. Я когда понял, что забьют, заставил себя сначала каждые два часа просыпаться, потом вообще каждый час; у нас там, слава Богу, в коридоре большие часы с боем стояли, они меня и спасли: просыпался я каждый час “с боем”, как настоящий солдат, и в уборную бежал, чтоб, значит, совсем пустым быть. После такой закалки мне все уже легко было, во всяком случае, легче, чем другим”.