А через полгода мне вдруг захотелось обойти все окрестные церкви. Матильда считала, что это очередная фантазия, но, по—моему, это было не так. Вокруг нас было очень много церквей, большинство старинных, они стояли почти на каждой улице, иногда даже по две, как на Воронцовом поле: Ильи Пророка и Николы в Ворбьине, на Покровке — Иоанна Предтечи и Христова Воскресения на углу Барашевского переулка, а наискосок от него, на углу Введенского — церковь Апостола Иоанна… Просто войти, осмотреться и через несколько минут уйти казалось мне неправильным; в этих церквах меня, конечно, никто не знал, но все равно было неприятно думать, что тебя осуждают. Я вспомнила, какую неловкость испытала однажды в нашей церкви по милости Матильды, которую уговорила вместе пойти ко Всенощной. Быстро соскучившись и не скрывая этого, она стала разглядывать молящихся. Я едва не сгорела за нее со стыда. Обходя окрестные храмы, я три воскресных утра подряд отстаивала поздние обедни. Помню, как от долгого стояния у меня ныли ноги и почему—то плечи. Службу я и так знала наизусть, поэтому мои мысли блуждали далеко. Машинально крестясь, я думала о древних христианах, которые, укрывшись где—нибудь в пещерах, молились ночи напролет, поэтому наша вечерняя служба и называется всенощной — об этом мне говорил отец. Помню, что, когда запевал хор, все опускались на колени и можно было дать отдохнуть ногам, но для меня эти самые торжественные моменты богослужения были мукой: в подошвах у меня были дыры, и выставлять их напоказ мне было очень неловко. Так что, стоя на коленях, я могла думать только об этом, а не о Боге.
В шестнадцатом году на Страстной неделе, — говорила Вера отцу Михаилу, — я впервые испытала какой—то религиозный экстаз. Я говела, потом исповедовалась. Стоя на коленях перед распятием, я горячо, со слезами молилась об отпущении моих грехов, что накопились за целый год. Мне не хватало духа целомудрия, смиренномудрия, не хватало терпения и любви, которые мы испрашиваем у Бога в молитве на Крестопоклонной неделе, зато у меня в избытке имелось тщеславие, суетность, лень, небрежение своим долгом перед родителями и учителями. Было на совести еще одно прегрешение, в котором я бы никому не могла признаться, разве лишь на духу: я присвоила, хотя и случайно, не желая этого, чужие калоши, а потом не вернула их, благо дома никто не обратил внимания, а их хозяйка не объявилась.
Вот, собственно, и все, что я хорошо помню, — вдруг оборвала себя Вера и спросила отца Михаила: — Наверное, это совсем не много?” Она была очень смешна в своем платьице начала века и в этой малоподобающей для исповеди шляпке с вишенками, в то же время она показалась отцу Михаилу теперь такой серьезной и искренней, что на вишенку в конце концов можно было закрыть глаза. Он смотрел на нее и не знал, что делать; еще полчаса назад ему и в голову не могло прийти, что он согласится именем Христа отпустить ей грехи и допустить к причастию. То, что она рассказала ему сейчас о Боге, было и вправду так немного и так детски, что, даже если она сама верила, что идет к Богу, он никогда бы не поручился, что она Его найдет. Так плохо она Его помнила и так мало знала. Он и сейчас был уверен, что то, что она затеяла, то, как поступила со своей жизнью, — страшный грех, настоящий бунт против Бога, и он не хотел делить с ней этот грех, брать его на себя, и все же, когда она верила, что уже почти дошла до Бога, почти к Нему вернулась, он тоже не мог решиться остановить ее, сказать ей от имени Господа, что тот не хочет ее принимать, что она ему не нужна. Он смотрел на ее смешную грустную фигурку, на весь ее нелепый, сшитый будто для маскарада костюм и все меньше мог поверить, что эта совсем еще девочка успела совершить смертный грех, который нельзя отпустить. Смотрел и убеждал себя, что такого просто не может быть. Наверное, он делал это очень хорошо, потому что в конце концов, к своему собственному удивлению, он покрыл ее голову епитрахилью, перекрестил и сказал: “Именем Господа нашего Иисуса Христа отпускаются тебе грехи твои”. Когда он снял покрывало, она, как и следовало, поцеловала Библию и распятие и, отчего—то заплакав, сказала: “Батюшка, благословите”. Он осенил ее крестом, словно в ответ Вера быстро чмокнула его в руку и, едва сдерживаясь, чтобы не побежать, вышла из храма.
На следующий день, когда, приехав домой, она сказала матери, что была, как они и договаривались, на исповеди и что отец Михаил отпустил ей грехи, благословил и ничего не сказал насчет того, что она больше не может идти туда, куда идет, та была совершенно потрясена. Впрочем, скоро она узнала про Ирину, и все, что касается Вериной жизни, сделалось ей безразлично. Спустя шесть лет после этой истории один из их родственников, инженер—моторостроитель, оставил матери в наследство хорошую дачу под Москвой, и они, поменяв свой ярославский дом на крохотную квартирку на Преображенке, вернулись почти что к себе. До их старого дома по набережной Яузы можно было дойти пешком за полчаса.