Ерошкин с детства был “совой”, ему всегда было трудно просыпаться по утрам, зато вечером, когда другие следователи спали на ходу, он был бодр и полон сил. В НКВД каждый знал, что никто больше Ерошкина не любит ночные допросы и никому они не удаются так, как ему. Правда, в последнее время он несколько сдал, но здесь, в Ярославле, вдруг снова почувствовал, что в форме и легко проговорит с Клейманом до утра. Черт знает, что на него так подействовало, но в нем появился азарт; опять он всем нутром знал, что идет по правильному следу.
Пока уладились формальности и охрана, наконец, привела Клеймана в его же собственный еще два дня назад кабинет, на городских часах пробило три часа ночи. Клейман был вял, сонлив, то и дело он забывал, как себя должен вести, где сидеть и вообще кто кого допрашивает, только под утро, во всем разобравшись, он разом сделался жалким и угодливым.
Ерошкину от Клеймана надо было совсем другое. Он шел, чтобы сказать ему, что по отдельности они оба знают Радостину неполно и у них нет иного пути, как сойтись, отдать друг другу всё, что каждому из них о Вере известно. То есть он шел, чтобы предложить Клейману равенство, свободу и свою дружбу – теперь он видел, что ни к какому равенству Клейман не готов, что он просто за то, чтобы его не били, скажет всё, что знает. Ерошкина это так огорчило, что говорить с Клейманом о Вере ему расхотелось, и он сменил тему, перевел на первого секретаря местного обкома Кузнецова.
При первом же упоминании Кузнецова Клейман ожил. Кузнецов был его личным врагом, был тем, из-за кого он, Клейман, не сумел расправиться с Радостиной. Возможно, в вопросе Ерошкина ему почудилось, что песенка Кузнецова спета, поэтому Ерошкин и приехал в Ярославль, а разговоры о Вере – это так, прелюдия, зачин. Самому Клейману убрать Кузнецова не удалось, но сейчас ему было безразлично, кто и на чем Кузнецова заломает, лишь бы тот от начала до конца прошел всё следствие, суд, а в финале, как награду, получил бы свою пулю.
Клейман воскресал буквально на глазах, такой он и был нужен Ерошкину; раньше на Веру ярославец не отозвался, остался глух, здесь же он, как хороший коренник, не уставал, что есть силы тянул вперед. Клейман был чекист, что называется, милостью божьей. Ерошкин понимал это не хуже Смирнова, но, когда Клейман стал давать показания, всё равно был ошарашен.
Клейман начал с того, что первые десять месяцев он целиком и полностью занимался Верой. Он следил за каждым ее шагом, выявил весь ее круг здесь, в Ярославле, и тех людей, с которыми она была близка в Москве, в Грозном; то есть, как стало ясно Ерошкину, шел тем же путем, что и они со Смирновым, просто встал на него куда раньше. Конечно, возможностей у Клеймана было меньше, чем у центральной Лубянки, но тех, кого разыскал, он и использовать предполагал так же, как они со Смирновым, только считал это запасным вариантом; проще, безопаснее, говорил он Ерошкину, без лишних разговоров ликвидировать Радостину и поставить на этом деле точку.
“Почти сразу, как начал «разрабатывать» Веру, – продолжал Клейман, – я почувствовал сопротивление, мне всё время кто-то мешал. Никто ничего не запрещал, однако каждый шаг давался с трудом, всё вязло, будто в болоте”. Что у Веры могут быть высокие покровители, Клейману сначала и в голову не приходило, он всё списывал на то, что, давно идя назад, Радостина между собой и страной вырыла настоящий ров, из-за этого всякий раз приходится спускаться вниз, идти по его дну, потом снова подниматься, таким же образом возвращаться обратно. Он понимал, что дальше будет только хуже: страна продолжала идти вперед, Вера же отступает, значит, этот провал растет, а как перекинуть через него мост – никто не знает.
Клейман видел, что каждый день, каждый час и каждую минуту Радостина становится дальше и дальше; потому и посылал в Москву такие панические донесения, поэтому и настаивал на самых быстрых, самых решительных действиях. Так продолжалось почти полгода, рассказывал Клейман, а потом ему вдруг стало казаться, что за Верой, за ее уходом не может не стоять вполне конкретный человек, он и ставит ему палки в колеса.
Это превратилось в настоящую манию; с одной стороны, Клейман понимал, что такого человека нет и быть не может, ведь в городе он знал всех от первого до последнего, знал о любом – кто, где, когда, с кем; с другой – он уже не сомневался, что этот человек не просто есть, он вдобавок еще и постоянно за ним, Клейманом, следит – не отступает и на шаг. Это было как наваждение, ни о чем другом он думать не мог.