“Мы еще ста верст не успели отъехать от Киева, – продолжала Сашка, – как на наш эшелон напала банда Коваля. Мы о ней в солдатских письмах много чего читали, но не зря говорится: лучше один раз увидеть, чем сто раз услышать. Состав они остановили, свалив на пути огромное дерево. Оно, очевидно, уже раньше было подрублено, и они положили его прямо перед паровозом, никто ничего ни понять не успел, ни затормозить. Паровоз, конечно, всмятку, вагоны почти все сошли с рельсов, да и остальные так тряхнуло, что, когда Коваль со своими людьми стал штурмовать эшелон, в ответ ни одного выстрела. Раненых они добили прямо в вагонах, отряд – как вывели на пути, но не весь, человек двадцать из наших – Коваль к себе позвал. Девочки же пошли на развлечение. Насиловала их вся банда, а когда они стали уже ни на что не годны, Нате Пахомовой, например, засунули во влагалище лимонку и там взорвали, Дусе моей туда из маузера несколько раз выстрелили, а Кротовой, нашей начальнице, затолкали разбитую бутылку.
Уцелела одна я. Я сразу досталась самому Ковалю, и спасло меня то, что я минетчица классная. В общем, я ему так понравилась, что он меня по рукам пускать не разрешил, оставил при себе. А уже через неделю меня вся банда знала. Я ведь сильная была, лошадей не хуже любого казака понимала, рубилась тоже неплохо, скоро, когда Ковалю надо было по делам отлучиться, он вместо себя на атаманстве меня оставлял. А при нем я своей сотней командовала. Так мы провоевали еще около полугода, а потом красные начали со всех сторон нас окружать, теснить к Полесским болотам. Коваль раз пять пытался прорваться, но неудачно, и к зиме в банде и трех десятков человек не осталось. В деревне Длинный Мох, это под Гомелем, у нас последний постой был. Мы там заночевали, решив, что утром совсем разойдемся, спящих нас и повязали”.
“Кто брал?” – спросил Ерошкин. “Да я уже не помню, – сказала Сашка, – кажется, харьковские чекисты, у них свой сводный отряд был по борьбе с бандитизмом, но, может быть, и не они. Не помню я, – повторила она. – Ну вот, а через два месяца всех в Харькове судили показательным судом и всех расстреляли, опять я одна уцелела. Я следователю, который меня допрашивал, всё, как вам, рассказала: и с кем на Украину приехала, и почему единственная из отряда Троцкого спаслась, то есть и про минет тоже сказала. А он мне в ответ говорит, что про Коваля ему много чего известно и он никогда не поверит, что тот из-за говенного минета кому-то мог жизнь оставить. Мы еще с ним долго по этому поводу препирались, а потом я ему сказала: «Чего нам без толку спорить? Давайте я вам лучше сделаю, как Ковалю. Сами посмотрите». Он и согласился”.
“А дальше что было?” – спросил Ерошкин. “А дальше, – сказала Сашка, – как с Ковалем. Чекист тянул следствие и тянул, всё со мной расстаться не хотел, ну и сумел изобразить дело так, что я не заместительницей Коваля в банде была, а пленницей его, жертвой, одним словом. То есть была бойцом добровольного отряда по борьбе с дезертирами, попала в плен к Ковалю, и он меня для своего удовольствия при себе оставил. Если разобраться, это ведь тоже правда. В общем, отблагодарил он меня, спас тогда, отделалась я всего пятью годами.
Позже мое дело еще дважды пересматривалось, срок набавляли и набавляли, но расстрела всё же не дали. В итоге я, хоть и до сих пор сижу, а живая”, – сказала Сашка. И Ерошкину вдруг пришло в голову, не Горбылев ли тот харьковский энкавэдэшник? Могло получиться очень забавно и даже красиво: люди, влюбленные в Веру, идут на всё, чтобы спасти друг другу жизнь, но, когда он спросил об этом Сашку, та ответила, что нет. В сущности, это была полная чушь, но Ерошкин непонятно почему огорчился, сник и решил, что сегодня не будет рассказывать о Вере, отложит на завтра, благо они уже проговорили пять часов и оба порядком устали.
Насчет этих переложений Вериного дневника Ерошкин уже давно колебался, не знал, зависит тут что-нибудь от него или нет. То ему казалось, что, как он подаст Веру – очень важно, соответственно, он обязан предугадать реакцию арестанта, к ней подготовиться, назавтра же он снова понимал, что это пустое, делать ничего не надо. Это были их собственные – Веры и одного из подследственных – отношения, и в них не следовало вмешиваться. Он, Ерошкин, имел право только спокойно, бесстрастно рассказать, что знал о жизни Веры, и попросить помощи, которая органам необходима. Остальное могло лишь окончательно всё запутать.