Конечно, Сталин с таким взглядом на человеческую природу согласиться не мог, — продолжал Ежов. Он понимал, что после грехопадения зло, много зла живет в человеке, но, как бы ни был дьявол силен, каким бы сонмом чертей и прочей нечисти он ни окружил человека, и он, и зло живут только потому, что Господь им попустил. Дьявол не был равен Господу и не может быть ему равен, думать такое — кощунство, ересь, неслыханное, ни с чем не сравнимое умаление Бога. Да, человек после грехопадения часто уклоняется во зло, его путь к добру непрям, то и дело он петляет, временами и впрямь идет назад, но это только временами. Раз Господь есть, рано или поздно человек обратится к добру и будет спасен. Иного быть не может.
Дома, — говорил Ежов, — и то не сразу я наконец понял, чего хочет Сталин. Он на эту тему не высказывался, но я уверен, что понимаю его намерения правильно. Сталину сейчас надо, чтобы все и дальше шло так же, как идет, шло как бы само собой, никто со стороны вмешиваться в это не должен. Сталин, похоже, решил испытать народ: если он и вправду добр, то рано или поздно сам, без принуждения, выберет добро, пускай немного поплутав, но выберет, если же зол и любит одно зло, любит эксплуатацию человека человеком, то тогда он, Сталин, и дела с таким народом иметь не хочет…” Наверное, продолжал Ежов, Сталин, как всегда, прав, однако иногда ему кажется, что Сталин чересчур хорошо думает о том народе, который ему достался, которого он вождь и поводырь. Сталину так хочется, чтобы этот народ был лучше, что он обманывает себя. В НКВД скопились тысячи и тысячи сообщений от сексотов, и из них ясно видно, как сильно на этот раз Сталин заблуждается. Народ без сомнения вслед за Верой готов повернуть во зло, в прошлое, он уже начал собираться, начал готовиться в путь. Едва весть о Вере разнесется, едва люди узнают, что есть тот, кто поведет их в прошлое, они не будут медлить ни одного дня. Так что, как ни горько, он, Ежов, вынужден признать, что, во что бы ни верил Сталин, зло сильнее добра и, если народ сейчас не остановить, не принудить к добру, завтра уже будет поздно.
Да, говорил Ежов, разгораясь и словно забыв, что ему надо думать об одном — как вымолить у Сталина свою жизнь. Он как будто все это забыл, все, что он с такой тщательностью раньше готовил, подбирал каждое слово, нанизывал их одно на другое, только бы угодить Сталину, только бы снова сделать так, чтобы Сталин понял: в целом мире нет никого, кто был бы ему вернее и преданнее, чем он, Ежов. И вот он это теперь забыл и как будто обвинял Сталина. “Да, — говорил он, — я, конечно, обыкновенный практик, в теории я не силен. И не знаю, почему так, почему народ зол, просто вижу это и понимаю, что было бы преступным легкомыслием закрывать на происходящее глаза. Сегодня мы больше не можем прятать голову в песок, не можем больше убаюкивать себя сладкими речами.
С мест, — говорил Ежов, — идет просто вал сообщений о том, что все новые и новые люди останавливаются. Пока, правда, никто из них еще не повернул, не пошел назад, но наивно думать, что это продлится долго. Если все это не пресечь прямо сейчас, не пресечь любыми средствами, любой кровью, завтра уже миллионы людей начнут тормозить, затягивать шаг, движения их сделаются неверными, они будут идти пошатываясь и словно в полусне, а потом постепенно, постепенно, как их ни подгоняй, один за другим остановятся. Это конец. День-другой они в нерешительности постоят, потопчутся, а затем повернут назад. Дальше они станут уходить в прошлое, все быстрее и быстрее набирая ход; дальше они понесут, как испуганные лошади, когда у возницы оборвались поводья, — их тогда уже ничем и никто не остановит, никто и никогда. Сколько ни зови, сколько ни проси вернуться, никто не услышит, даже головы не повернет…”
Ежов говорил Ерошкину, что, когда он это понял, он велел своему уполномоченному в Ярославле Клейману обложить Веру со всех сторон, установить за ней двадцатичетырехчасовую слежку, велел Клейману докладывать ему агентурные данные по Вере каждый день, немедленно и вне всякой очереди. Ничего больше без прямого указания Сталина он предпринять не мог, но понимал, что должен быть готов действовать в любую минуту.