20, 11: Саутин, Нафтали, Томкин и она, Тася, зашли к Вере на пять минут, чтобы занести немного еды. Так она ничего не ела, и они боялись, что она просто умрет с голоду. Но Вера, едва увидев их, снова стала утверждать, что все ею гнушаются и что, когда она идет по улице, нет ни одного, кто не плюнул бы ей вслед, а потом заявила, что будет судиться со Сталиным, что она не боится суда с ним, кто бы ни был судьей. Дальше она стала тыкать в них пальцем и кричать, что они — ее бывшие друзья, и есть неправедные судьи, все зло из-за них. Вот она вся в язвах, в коросте, ей скоро умирать, и уже по одному этому она бы никогда не стала перед ними врать. Сам Сталин, когда наконец ее выслушает, признает, что правота за ней; каково же тогда будет им, которые называют себя ее друзьями. На это Томкин ей сказал, что если она так убеждена, что с ней поступили несправедливо, пускай напишет обо всем Сталину. На это Вера сказала, что уже много раз Сталину писала, но он ей не ответил и сатане не велел наконец оставить ее в покое, потом добавила, что Сталин отнял у нее последнюю надежду. Тут уж не выдержал Саутин, он стал кричать на Веру, что Сталин велик именно своим правосудием. Он никому не может принести вреда, если тот прав перед ним. Может ли он вообще быть нашим вождем, нами управлять, если ненавидит правду и карает невинных? Как ты вообще смеешь его укорять? Своими словами ты сама себя обвиняешь, сама подписываешь себе приговор. Пойми, это все не ерунда, не мелкий проступок, а настоящий бунт, настоящая контрреволюция. Ты просто-напросто отступница. Здесь он замолчал, и дальше с Верой стал говорить Нафтали. “Вера, — сказал он, — подумай сама, ведь Саутин говорит правду. Ты целый год нам объясняла, что Сталин бог, что он праведен и непогрешим, но так, как ты сегодня о нем говоришь, о боге говорить нельзя, только об обыкновенном человеке. Из твоих слов получается, что ты и умнее, и справедливее Сталина. Но тогда, значит, не он Бог, а ты, и после этого ты хочешь нам сказать, что ни в чем не виновата”. Здесь Вера снова стала плакать и говорить, что всегда верила и сейчас верит, что Сталин еще вмешается и восстановит правду, вернет все, и мужа, и детей, которых, оклеветав перед ним, у нее отняли. Она плакала и упрекала Тасю, других, что вот они приходят сюда, называют себя ее друзьями, а помочь ей не хотят. Никто не хочет ей помочь, и сама она не знает, как ей оправдаться перед Сталиным. Что бы она ни писала ему, разве он ей ответит. Если же вдруг случится чудо и он пришлет ей письмо, она в это все равно не поверит. Даже когда она пытается перед ним оправдаться, получается, что она упрекает его в том, что он покарал ее несправедливо. То есть она сама видит, что каждый день восстает против него и уже хотя бы этим виновата непоправимо. Но что же ей делать, как с ним говорить, если, раз сказав, что ты невиновен, сразу же делаешься виновным. Им тогда всем показалось, что Вера как будто начинает понимать и то, в чем ее вина, и то, насколько она велика. Что еще немного, и ей станет ясно, что она наказана справедливо и может требовать от Сталина не нового суда, а лишь милосердия, но это была иллюзия.
21, 3: Через неделю Вера снова кричала им, что она перед Сталиным ни в чем не согрешила, всегда была ему верна, никогда никуда не уклонялась. Ни одной страницы своих сказок она не написала, не подумав о том, понравится ему это или нет. Но теперь ее больше не обманешь, она видит, сколько вокруг страданий, сколько несчастных, несправедливо осужденных, а ему как будто все равно. “Посмотрите, — говорила она им, — оправдаться перед ним не может ни один, так что он равно губит и преступника и невиновного, всю страну он отдал энкаведешникам, этому сатанинскому племени, и нигде нет ничего, кроме беззакония. Если не он это допустил, то кто, — хватала она за руку Нафтали, — кто сделал так, что ему ни слова сказать, ни оправдаться перед ним невозможно?”