Почти сразу же, как он начал “разрабатывать” Веру, продолжал Клейман, он почувствовал сопротивление, почувствовал, что все время ему кто-то мешает. Никто ничего не запрещал и ни в чем его не ограничивал, однако каждый шаг давался с чудовищным трудом, будто в болоте вязло. Что у Веры могут быть высокие покровители, ему сначала и в голову не приходило, он все списывал на то, что она уже довольно далеко ушла назад и ему, что бы он ни делал, всякий раз приходится преодолевать тот овраг, что вырос между ними, спускаться вниз, идти по дну, потом снова подниматься и таким же образом возвращаться обратно. Он буквально сходил с ума от того, с каким трудом давалось ему это дело, и понимал, что дальше будет только хуже: страна продолжала идти вперед, Вера же отступала назад, и этот провал между ними рос и рос, а как перекинуть через него мост — никто не знал.
Клейман видел, что каждый день, каждый час и каждую минуту она становится дальше и дальше; может быть, поэтому он посылал в Москву такие панические донесения, поэтому настаивал на самых быстрых и решительных действиях. Продолжалось это, сказал Клейман, почти полгода, а потом ни с того ни с сего ему вдруг стало казаться, что дело здесь отнюдь не только в том, что Вера уходит назад, есть и вполне конкретный человек, который при любой возможности ставит ему палки в колеса. Это превратилось в настоящую манию; с одной стороны, Клейман прекрасно понимал, что такого человека нет и быть не может, в конце концов он знал в этом городе всех от первого до последнего, знал о любом — кто, где, когда, с кем; а с другой — он уже не сомневался, что этот человек не просто есть, он вдобавок еще и постоянно за ним, Клейманом, следит — не отступает и на шаг. Это было как наваждение, ни о чем другом он думать не мог.
“В конце концов, — сказал Клейман, — я решил, что или я схожу с ума, или этот человек — один из тех, о ком Вера писала в своем дневнике. Иного просто не может быть. У меня, — продолжал Клейман, — была прекрасно сделанная фотокопия всего дневника, я дочитывал его до конца и начинал снова. На каждого, о ком писала Вера, я завел досье, они пополнялись очень быстро, но толку от этого было мало. Я мог поручиться, что ни одному из этих людей в голову бы не пришло мне мешать, а если бы даже пришло, никаких возможностей у них не было. Никто даже в Ярославле никогда не жил.
И все же, — говорил Клейман, — я продолжал эту работу и знал, что буду продолжать и дальше, потому что, если приму, что такого человека в природе не существует, вывод из этого один — я невменяем и больше быть чекистом не могу. И Господь вознаградил меня за терпение; когда я чуть ли не в двадцатый раз страницу за страницей с лупой перечитывал Верин дневник, я вдруг заметил, что несколько листов, хоть и написаны почерком, очень похожим на Верин, — я не графолог, — повторил Клейман, — и на мой глаз, почерк был Верин, а язык — это уж без всяких сомнений ее, но написано все куда крупнее, чем она обычно писала. И тут меня осенило, что это точно фальшак — раньше на этих страницах наверняка было и что-то еще, но потом текст аккуратно сократили, убрали лишнее, а оставшееся разогнали так, чтобы страницы, как и должно, были исписаны целиком. Это было настолько очевидно, настолько ясно, что я, — сказал Клейман, — даже поразился своей слепоте. В общем, я получил ключ. Теперь я не сомневался, что человек, который мешал мне весь последний год, — не плод воображения, больше того, я знал, что очень и очень скоро его найду. В сущности, у меня в руках была универсальная отмычка, и сейчас, — сказал Клейман, — я думаю, что эти подчистки, пожалуй, мне даже помогли. Мне теперь было точно известно главное — где, в какие годы и месяцы искать своего противника, где, как и когда он попал в Верину жизнь.
Первая подчистка датировалась двадцатым годом. Вера тогда с лета почти до зимы проучилась на педагогических курсах, после чего вышла замуж за нацмена и уехала второй раз в Башкирию. На тех курсах она, кстати, подружилась и со своим будущим мужем, Иосифом Бергом. Это был один из самых счастливых периодов Вериной жизни, записи этого года почти сплошь на редкость радостные, видно, что жилось ей тогда удивительно интересно и хорошо.