Великолепно! Редкая женщина позволит себе так смело рассказать о своем несостоявшемся «романе». Раздосадованная Дункан выставляет Станиславского в нелепом виде, как наивного, испуганного мальчика, явившегося на первое в жизни свидание. Но ситуация выглядит явно искусственной, и что-то самое главное в ней либо не понято ею, либо — утаено. Впрочем, какую правду можно услышать от так экзотически отвергнутой и конечно же уязвленной до глубины души женщины? Конечно, про ребенка трудно придумать, К. С. наверняка сказал нечто подобное. Но — с какой долей серьезности? Сколько в этих словах было искренности, а сколько — игры? Интонация порой значит больше, чем текст. Но, главное, кто знает, быть может, эта ошарашивающая фраза, меньше всего ожидаемая женщиной в такой момент, — один из его «фирменных» защитных приемов, который своей конкретностью и прозаизмом поставит самую опытную и активную партнершу в тупик. А ему, надо думать, приходилось защищаться не раз. Уж слишком привлекательной он был целью и слишком легко мог всерьез завоевать женское сердце. Не говоря уже о том, как должны были охотиться на него любительницы приятных интрижек, которых так много в театральной и особенно околотеатральной среде. Или актрисы, для которых близость к нему казалась залогом блестящей карьеры. Во всяком случае, откровенность Дункан приоткрывает щелочку в личную жизнь К. С., где его то и дело поджидали серьезные искушения, и не только извне, но не в последнюю очередь — его собственные, внутренние.
А они, разумеется, были. Ведь его темперамент, его юношеская влюбчивость оставались при нем, они — в самой природе его личности. Не мог он, конечно, не замечать красивых, а тем более влюбленных в него женщин, как вообще не мог не замечать человеческой красоты. Ведь это же проявление творчества самой природы, которое он ставил всю свою жизнь в пример человеку-художнику. И потом нельзя не признать, что работа над ролью — процесс не только аскетически творческий, в нем проявляется целый спектр человеческих отношений, сближений или отталкиваний. Флюиды, возникающие на репетициях, очень часто не лишены откровенной чувственности. В талантливую актрису режиссеру или партнеру легко влюбиться, как влюблялись художники в своих натурщиц или писатели в сочиненных ими героинь («Я люблю Татьяну милую мою» — в этой пушкинской строке скрыто не только литературное, но и мужское признание). А ведь К. С. работал с актрисами, которые были не только талантливы, а еще умны и красивы. Наверняка некоторые ему нравились. Наблюдательный Иван Кудрявцев запишет в дневнике, как во время спектакля «Горе от ума» он посмотрел на Фамусова-Станиславского и заметил, что тот «всеми глазами смотрел куда-то — я взглянул — оказалась С. Н., она была одной из девушек (барышень) бала. <…> Поймал мой взгляд и страшно смутился».
Но вопреки всему К. С. сумел прожить свою закулисную жизнь на удивление чисто. И если (так говорили во МХАТе) про Немировича-Данченко по театру ходили сплетни, то про Станиславского — лишь анекдоты. Только ли разработанная им еще во времена любительской сцены знаменитая «Этика», которой должна подчиняться жизнь актера (а значит, и его собственная жизнь), чтобы его искусство было свободно от пошлости и нравственной нечистоты, позволила ему удержаться от соблазнов? Только ли пример Немировича, не чуждавшегося «отношений» в своем коллективе, его останавливал, так как плохо влиял и на закулисную атмосферу, и на процесс работы над спектаклями? Или же в той своей юности, в родительском доме перед лицом семьи он, согрешивший, понял всю меру ответственности даже за мимолетный проступок — и до конца дней принял на себя эту ответственность? И кто знает, какой зарок был тогда дан, какую клятву с него потребовали? Возможно, «ребенок» не просто так стал мотивом отказа в истории с Айседорой Дункан. Ведь в восторженных письмах, которые К. С. писал ей, восхищаясь как будто только ее искусством, сквозь открытое восхищение коллеги-художника выдавало себя скрываемое, но легко угадываемое восхищение мужское. И у Дункан были все основания рассчитывать на успех ее любовной атаки…
Однако вернемся назад, на границу между детством и юностью. Время шло. Кокоша (так его звали в семье) постепенно, неуклонно взрослел. Однако процесс этот протекал как-то странно. Будто в нем взрослело сразу два человека, и один решительно отставал от другого. К счастью для биографа, оба имели склонность к ведению записей. Именно записи позволяют обнаружить нечто похожее на раздвоение личности. И как-то трудно себе представить, что и тот и другой — в будущем станут одним-единственным Константином Сергеевичем. Пока что они думают, чувствуют и воспринимают окружающее по-разному, будто из разных своих возрастов, да и пишут каждый по-своему. Очевидно, личность-подросток, взрослея, ведет себя так же непредсказуемо, как и его растущее тело, с его угловатостью, отставанием в росте одних частей от других.