— Креплюсь, товарищ лейтенант.
Может быть, впервые за время войны то короткое и важное слово, которое приходилось слышать каждый день и в котором был заложен самый главный и большой смысл жизни и действия человека, применяющего оружие для защиты своей чести и свободы, свободы и чести своей родины, слово «долг» получило для Остапчука в эту минуту ослепительно яркое и заполнившее все его сознание и все его существо значение.
Он должен выполнить приказ. Ценой жизни и смерти он должен его выполнить. Если приказ не будет выполнен — разлетятся на камнях в щепы боевые корабли дивизиона, который воспитал и вырастил самого Остапчука, сделал его умнее, поднял его над тем Остапчуком, который когда-то пришел на катера робким, озирающимся учеником и стал командиром. Море будет носить и бить о камни мертвые тела товарищей и офицеров. Остапчук, цепляясь за камень, вдруг отчетливо представил себе во тьме разбитое тело командира дивизиона, колеблемое волной, и кровь на его загорелом добром лице. И это видение так ожгло его, что старшина впился пальцами в неровности камня, ломая ногти, и замычал от боли и злости.
Заливаемый волной, насквозь промокший, с трудом держащийся на скользкой, воняющей йодом и прелью каменной взгорбине, он подумал еще о том, что, если он не выполнит приказа, немецкие кастрюли, прячущиеся в бухте, по-прежнему будут вылазить в русское море на разбой, как голодные волки.
И он еще теснее приник к камню, чтобы никакая сила не могла оторвать его. Так, лежа на груди, в промежутке между двумя накатами валов, он быстро сунул правую руку за пазуху и вытащил часы Пригожина. Он успел взглянуть на циферблат прежде, чем его накрыла новая волна. Стрелки — минутная и часовая, — зеленовато мерцая, вытянулись в одну прямую линию, пересекающую циферблат. Они показывали час тридцать семь. Накатилась, шумя, волна, и Остапчук прижал часы к груди. Волна схлынула, и старшина снова поднес часы к глазам. И даже в темноте, при одном мерцании фосфора, увидел под стеклом колышущийся воздушный пузырек, как в ватерпасе. Часы были полны воды и остановились. Видимо, это случилось только что, когда волна накрыла Остапчука. Когда он вынимал часы из кармашка, они были еще совсем сухие и теплые от тела.
Старшина быстро засунул бесполезные часы обратно под фланельку. Это происшествие испугало его. До подхода катеров оставалось только двадцать три минуты, и авось ему удастся продержаться этот срок, чтоб подать сигнал. А там все равно. Если его смоет и разобьет о камни после того, как катера увидят проблески, — это уже будет неприятно только для него одного, Остапчука. Приказ будет выполнен. Но сейчас же его всколыхнуло новое опасение. Он вспомнил о фонарике. Работает ли батарея? Будет ли свет?
Фонарик висел у Остапчука на шее, на ремешке. Он прижал стекло рефлектора к поверхности камня и нажал кнопку. Нити водорослей вокруг рефлектора осветились колечком света, и старшина радостно вздохнул.
Радость была недолгой. Да, фонарик действует. Но он должен начать свою работу живого маяка в два часа. А часы стоят. Как же он узнает время? Голова старшины кружилась, мысли путались.
И вдруг промокший, оглушенный ударами волн, избитый о камень человек громко засмеялся. Он вспомнил свое детство и одного чудака-мальчишку, который умел точно отсчитывать секунды, произнося нелепую и глупую фразу: «Выпей лимонад».
«Выпей лимонад» — одна секунда. Опять «выпей лимонад» — вторая секунда.
С того времени, как он вынул часы, прошло, вероятно, минуты три. Сейчас без двадцати два. Двадцать минут — это тысяча двести секунд. Тысяча двести раз он должен сказать «выпей лимонад», и тогда фонарь может начать свою работу, если старшина продержится эти двадцать минут.
Он должен продержаться! Он не может не продержаться.
Старшина глубоко вздохнул, еще крепче вцепился в камень, закрыл глаза и, пошатнувшись от удара волны, сказал как мог спокойней:
— Выпей лимонад!
Одинокий катер шел на зюйд, обгоняя волну. Лейтенант Пригожин стоял на мостике, надвинув на голову капюшон комбинезона, и поминутно оглядывался назад.
Море разыгрывалось не на шутку. Вокруг катера тяжело вскипали белые медленные гребни валов, и с каждой новой волной Пригожин все тревожнее думал об оставленном у входа на фарватер Гнилой бухты Остапчуке. Но повернуть назад и спять старшину он не мог раньше, чем состоится рандеву с отрядом.
По времени катера должны были уже прийти на видимость, но, как ни вглядывался Пригожин, вокруг было только пустое, черное, ревущее море и белые гребни, перекатывающиеся в темноте.
— Смотри хорошо, Пухов, — сказал он сигнальщику.
— Так я ж знаю, товарищ лейтенант, не беспокойтесь, — ответил сигнальщик, медленно поворачивая голову по дуге горизонта.
— Нельзя пропустить, Пухов, — мягко и убеждающе сказал лейтенант, хотя знал, что Пухов действительно смотрит хорошо и что глаза этого краснофлотца не имеют равных во всем дивизионе, — понимаешь, штормит. А там Остапчук.