Впереди синие горы. По обочинам просёлка — серые усталые эвкалипты и огромные кактусы, растопыренные самым невероятным образом. Кактусы-деревья, с древесным тёмным стволом, ветвями и листьями-лепёшками, мясистыми, тяжёлыми, килограммов по пять каждая. На лепёшках цветы, как сгустки крови, и плоды величиной с детский кулачок. И всё это опутано ежевикой. Никакой зверь не проскользнёт сквозь такую ограду. Только взгляд проникает туда, за баррикаду кактусов и ежевики.
Крестьянин пашет на двух волах, и слышится наше: «Но! Но!»
Овцы бредут и тоже говорят по-нашему: «Бэ-бэ!» Только морды у овец не наши — горные, злые. Ягнята бегут, такие же они прелестные, как везде на свете.
И так же хочется их потискать, погладить. Цок-цок копытками, беленькие, снежные, тёплые.
У бедного плоскокрышего домика стоит женщина, вся в чёрном, смотрит, прикрыв от солнца глаза рукой. Куча мусора, ржавых консервных банок прямо возле крыльца.
Ещё стадо овец. Старик-пастух и пёс-пастух. Оба в невероятной рвани. Определить, что на старике, невозможно. А на псине — шерсть в клочьях и репьях. Приходится бедняге, очевидно, воевать с кактусами и ежевикой, глупые овцы лазают чёрт знает куда.
Пробковые дубы с ободранной корой. Штабеля коры лежат возле ограды — сохнут. Невыгодное дело — возить пробку на судах, не весит она почти ничего, не используешь грузоподъёмность, план горит, а фрахт маленький, потому что груз грошовый…
На всём пути от Арбатакса до городка Тортоли только у одного крестьянского домика палисадник с цветником. Пустые бутылки донышками вверх вкопаны в землю, образуя крест и пятиконечную звезду. Внутри звезды растут цветы. Думаю, хозяин не думал о символике своего цветника. Так просто у него получилось, стихийно.
В городе большинство домов тоже с плоскими крышами, окна наглухо закрыты жалюзи, узенькие улочки, глухие дворы.
Кролик резвится вместе с курами у водяной колонки. В тишине городка отчётливо слышно, как падают из крана капли. Во дворах пустынно. Извечно трепыхается под ветром бельё. В глиняных горшках — домашние цветы. Окна молчат бельмами жалюзи. Скромные витрины магазинчиков, закрытых в честь святого Стефана.
И вдруг — Пушкин. Собственной персоной. На обложке толстого тома. Сразу видно, что издание дорогое, вроде подарочного даже. Симметрично с Александром Сергеевичем — Анри Бейль. Между ними «Леопард», Грэм Грин, «Золушка» и прелестное лицо Одри Хепбёрн на обложке «Римских каникул». Окно витрины книжного магазина залеплено розочками — переводными картинками — для украшения.
А через несколько шагов, в газетном киоске, я опять встречаю Пушкина. «Евгений Онегин» отдельным изданием с портретом автора работы Кипренского. Такое ощущение, будто живой Александр Сергеевич вдруг вышел ко мне из-за угла узкой улочки сардинского городка Тортоли. В стекле киоска отражается моя физиономия, расплывшаяся в приветственной улыбке от уха до уха. И я даже бормочу какие-то ласковые панибратские слова.
В этом ларьке Александр Сергеевич угодил в жуткую компанию Джеймса Бонда. Бонд вооружён всеми видами современного оружия, а Пушкин безоружен. Однако не одинок. Старый морской волк Джозеф Конрад прикрывает его с тыла.
Ну, вдвоём они с этим жутким типом справятся, подумал я. Тем более Александр Сергеевич отличный стрелок был. С пробитым животом, лёжа на снегу, попасть в противника и ещё сил набраться, чтобы пистолет подбросить в воздух… Да и Конрад не робкого десятка — провёл парусник Торресовым проливом.
Ещё магазинчик — оружейный. Охотничье ружьё стоит 73 000 лир. Очевидно, квалифицированно заниматься бандитизмом могут либо Бонды, либо состоятельные люди, а беднякам и здесь тяжко — элементарное рукоприкладство приходится применять.
И вдруг я вспомнил:
Вернулся и долго ещё стоял, глядя на Пушкина, и бог знает что происходило во мне. Помню только, подумал, что уже лет десять не был в Царском Селе. Куда не носила нелёгкая — по всему миру, а вот ведь…
Снег лежал на плечах печальной девы в далёком Царском Селе. Снег лежал на липах. И деревья постанывали от новогоднего мороза. Синие лыжни пересекали парк между заиндевелыми кустами…
Печаль пережил я вместе с печальной девой, печаль, знакомую всем, кто уплывал или уезжал. Но печаль, в которой был Пушкин.
Убери Пушкина — и сегодняшняя Россия была бы иной. Это, очевидно, и есть роль личности в истории.