Неторопливая речь дяди Пети, скупые жесты, застенчивая улыбка, доброжелательность и словоохотливость, то возникающая, то исчезающая грусть в глазах — все это нравилось мне. Такие люди не лезут вперед, на них часто не обращают внимания, потому что в их внешности нет ничего примечательного, и только по выражению глаз можно определить: они не так просты, как кажутся, умны от природы, а нехватку образования с лихвой окупает жизненный опыт, вместивший в себя и радость, и горе, и многое-многое другое, без чего немыслима жизнь.
Чувствовал я себя сносно, хотя и понимал — болен. Решил, что простудился на «Узбекистане», что у меня воспаление легких.
Дядя Петя затих. Показалось: спит. Но он неожиданно приподнялся, ткнул кулаком подушку.
— Не спится!
— И мне, — обрадовался я.
Дядя Петя перевел взгляд на безмятежно спящих соседей, которые за все это время даже на другой бок не перевернулись.
— Здоровы спать, черти! Я, бывает, кашлем захлебываюсь, дежурная сестра прибегает, а они хоть бы что. Видать, совесть у них спокойная.
«А у вас разве нет?» — хотел спросить я.
— Чуйствую, что у тебя на языке. — Я определил по голосу, что дядя Петя усмехается. — Совесть, вьюнош, — самое главное в человеке, и она не должна быть спокойной, если у человека мозга варит. В жизни всякое случается. Иной раз не захочешь, а согрешишь, не захочешь, а обидишь кого ни то. После мучаешься, казнишься сам перед собой, как перед господом богом. Бога, конечно, нету, да и не нужен он, а без совести нельзя. Она для человека — свой бог… Тебе небось годов двадцать?
— Двадцать.
— Всего двадцать! А если оглянешься на прожитое, если копнешь поглубже в себе, то увидишь: и грешил и жил не всегда так, как положено.
Я мысленно вернулся в свое недавнее прошлое. Вспомнил крикливые, пахнущие подгнившими фруктами и пряностями южные базары, где я, пытаясь разбогатеть, вначале помогал каким-то прохвостам сбывать подороже разное барахло; потом, когда появились деньги, стал спекулировать сам, но быстро прогорел: не хватало выдержки, терпения, становилось противно, когда приходилось изворачиваться.
Я не был и примерным сыном: часто обманывал мать, вместо школы ходил в кино, все, что она говорила мне, чему учила, пропускал мимо ушей. Я считал: мать никуда не денется, в трудную минуту поможет, последним пожертвует ради меня. Так оно и было. Сколько раз на фронте я мысленно обращался к матери, сколько раз просил у нее прощения, сколько раз втихомолку плакал, накрывшись с головой шинелью, вспоминая, как грубил ей, как лгал!
— Молчишь? — Дядя Петя повысил голос. — А почему молчишь?
— Просто так.
— Не ври. Сказать, почему? Потому, что я не в бровь, а в глаз попал. Совесть, вьюнош, каждому человеку в наказание дадена, чтоб сомневаться. Если человек сомневаться перестанет, если все, что он делает, ему правильным покажется, — пропал такой человек!
— Значит, — я кивнул на спящих, — они плохие люди?
Дядя Петя кашлянул.
— Я этого, вьюнош, не говорил. Я сказал, что совесть у них, должно быть, спокойная. А если без уверток, то не по нраву они мне. С утра до вечера стонут: то не так и это не этак. На харчи жалуются, словно фон-бароны, будто к разносолам приучены. Хлебнут супу и рожу кривят, словно им не суп принесли, а бурду какую-то. Конечно, суп тут варят не ахти какой — жидковат и навару мало… А вторые блюда хорошие — гуляш с вермишелью, котлеты с рисом, макароны вперемешку с фаршем. Компот на третье — как в госпитале, даже лучше, потому что фруктов в Ашхабаде вдоволь… Окромя харчей, они косточки знакомым и суседям перемывают — тем, кто после фронта на хорошие должности сел.
— Разве они тоже воевали?
— В том-то и беда, вьюнош! Тот, который ближе и тебе, танкистом был — Сайкин его фамилия, а другой, Козлов, — пехота.
— Я тоже в пехоте воевал.
— Ну-у? Выходит, ты наш брат — фронтовик?
— Два года оттрубил.
— И награждения имеешь?
— «Отвагу» и «За боевые заслуги».
— Ишь ты! А у меня, вьюнош, всего одна — «За Победу над Германией».
— Мне тоже такая полагается — не успел получить.
Дядя Петя завистливо помолчал.
— Когда мы вблизи границы оказались — это в Белоруссии было, — «языка» я привел. Комбат при всех «За отвагу» мне посулил. А на другой день меня ранило. С госпиталя «по чистой» вышел… Узнать бы, выправил мне комбат медаль или только так, слово кинул? Давно собираюсь проверить, да все недосуг. — Дядя Петя помолчал. — В госпитале, где я рану заживлял, на всю нашу палату один орден был. А в палате десять душ лежало… Тут, в Ашхабаде, павильончик есть, где вином торгуют. Возле него инвалиды войны собираются — каждый день одни и те же, человек двадцать. Кто без руки, кто без ноги, а четверо на тележках. И, поверишь ли, только пятеро из всей этой компании боевые награждения имеют. У остальных, как у меня, «За Победу над Германией». В первые-то года не шибко баловали. — Дядя Петя снова помолчал, — Интересуюсь: раненый ты был или обошлось?
— Ранение легкое получил — в предплечье, а контузия до сих пор беспокоит, голова часто болит и нервничаю по пустякам.
Дядя Петя кивнул:
— Контузия — самое поганое дело.