Дьяк оторопел, и не только бороденка — голова на его плечах закачалась туда-сюда, будто ее успели уже отделить от хорошей, гладкой, как свиной окорок, шеи.
— Никифор Сергеевич, так вить они пришли! — взвизгнул дьяк, но от голоса своего же, противного, высокого, опамятовался, выскочил за дверь и, не успев притворить, распахнул ее.
Стоя на пороге, вместо крестного знамения махнул на себя рукой и выпалил, будто скорописи писал:
— Господин оклыч Никфр Серч! Пришли!
— Что ты бормочешь? — поднял глаза от книги окольничий. — А ну-ка, войди еще разок да объясни толком спешку свою.
Непонятное упрямое спокойствие воеводино надломило дьяка. Шаркая ногами, он вышел за дверь, тяжело ее затворил за собою. Потом несколько раз дергал с той стороны за ручку и, обессилев, не мог отворить. Отворил-таки, пал на колени и застонал:
— Смилуйся, боярин! Воевода наш Никифор Сергеевич, смилуйся, не погуби! Пришли!
— Кто? — спросил Никифор Сергеевич, встал, вышел из-за стола и приказал: — Я стою, встань и ты.
Дьяк поднялся.
— Кто пришел?
— Псковичи, боярин! Толпой! Меня на крыльце за грудки взяли. Спасибо Донату-стрельцу новоприборному: отбил и согнал с крыльца воров.
— Зачем же пришли горожане?
— Смилуйся, боярин, с устным челобитьем к тебе. Говорят, чтоб ты задержал отдачу хлеба в Свейскую землю. Им, псковичам, говорят, хлеба купить негде. Говорят, волен Бог да государь. Говорят, станем-де все у житниц сами, хотя-де велит государь всех их перевешать. А в Свейскую землю, говорят, хлеба из государевых житниц им не давывать.
— Не давывать? — Никифор Сергеевич сощурил глаза. — Говоришь, новоприборный стрелец толпу-то с крыльца прогнал, тебя отбивая?
— Прогнал!
— Так пусть же старые стрельцы гонят весь сброд за ворота.
Дьяк взмахнул, как ворон, руками и вновь грохнулся на колени:
— Боярин, родненький, Никифор Сергеевич! Нельзя гнать! То вить псковичи перед крыльцом твоим!
Поднял молитвенно глаза на воеводу, а воевода в книгу свою, как филин, пялится. Заледенело сердце у дьяка Ивана Харитоныча.
Читаешь, миленький? Читай. Авось зачитаешься. Вышел дьяк к толпе и сказал ей вежливо:
— Воевода, окольничий Никифор Сергеевич Собакин, челобитья вашего не примет.
Фамилию воеводы выкрикнул дьяк по-особенному: глядишь, услышат, глядишь, поверят — дьяк службу служит, а душа его к службе этой не лежит. Собакин — он и есть Собакин.
Максим Яга зазвал Доната в питейное заведение, но пить хмельного не стал и Донату не велел. Сказал он ему слова престранные:
— Видал я тебя сегодня в деле. Не испугался многих — хвалю. Они тебя, молодого петушка, испугались. Нет ничего для стрельца дороже, чем верная служба царю. За службу, за верность — хвала тебе. Но мы ведь тоже, Донат, не пугливые. Кабы шли чужие, а то вить свои шли, суседи и родичи… Ныне дело, Донат, особое, дело псковское. Ты человек пришлый, жизни нашей не разумеешь, а потому мой тебе стариковский совет: заболей-ка денечка на три и на Троицкий двор носа не кажи!
Опустил Донат голову:
— Доброе ли ты дело, Максим Яга, учинить собираешься?
— Доброе! — ответил твердо старый стрелец.
У Доната глаза заблестели, руки к сердцу прижал:
— Я бы послушал тебя, Максим, только клятву переступить не могу. А клятву свою я отцу, царство ему небесное, еще в детстве дал: служить тому верно и до конца, у кого на службе. А пошел я, Максим, на службу к московскому царю, а начальником надо мною окольничий.
Тряхнул седой головой старый стрелец:
— Хорошо сказал. Делай, Донат, как знаешь. Только на рожон не лезь. Быть во Пскове великой смуте. Боюсь за тебя, а ты мне люб.
И они разошлись.
И побежал Донат к полячке своей.
Дом пани
Донат подходил к дому, насвистывая песенку.
А что? Один на толпу вышел, и толпа отступила. На крыльцо воеводское лезли скопом, злы, того и гляди, разорвут. Хоть и говорит Максим Яга, что стрельцы его не из пугливых, перед своими, мол, попятились, суседей бить жалко, а у смелых-то лица будто снежком прихватило… Тут и вышел Донат на толпу с топориком — щенята, кубарем с крыльца. Пятки будто маслом мазаны.
Вкусил человек власти! Видел своими глазами глаза многих, и в тех глазах ничего не осталось, кроме страха. Перед ним.
Твердо наступал на псковскую землю Донат. И легко.
Шел домой. А в доме — Пани. Вот он, двухъярусный, неприметный среди подобных, просторный дом на тихой старой улочке.
Усмехнулся Донат. Вспомнил, как поутру Прокофий Коза по-отцовски руку на плечо ему клал: «Сменишься с караула, пойдем тебя на постой определять». Донат его и огорошил: «Уже встал я на постой, Прокофий. А за память спасибо». — «Дорого ли платишь?» — спросил Коза. «Пустяк!» — отмахнулся Донат и подумал: а ведь надо о цене-то спросить.
То было единственное облачко за весь день, мелькнувшее над головой новоприборного стрельца.
Веселую песенку насвистывал он. И вдруг из сеней его дома, дома Пани, осторожно вышел человек в лисьем треухе. Повел глазами, заметил Доната, отвернулся и юркнул за угол.
Ревность будто шпагой проткнула сердце. Выхватил саблю Донат — и за лисьим треухом. Но переулок был пуст. Он в другой, третий.