Книжица в матерчатой черной обложке явилась как фляжка и чарка, кресало и трубка, фокуснически, ниоткуда. Ямвлих, Египетские мистерии, из тех, что должны перечитываться, хотя он никому ничего более не навязывает. Я вздрогнул, о Ямвлихе, фигуре важной для него, пред тем как рухнуть на возвратном пути в котлован, рассказывал Говорящий, но, ограничившись устною памятью, я не включил в письменный текст. Книга о теургии, богами заповеданном совершенном жреческом служении у священных народов, египтян и ассирийцев-халдеев. Где они, хоть один завалящий в песке или на камне, глиняные таблички, папирусы, очи распахнуты или благочестиво закрыты, рот проборматывает заклинания в алтарном святилище — ни единого глаза и рта, молитвой спрямленного, молитвой согбенного туловища, только папирусы и таблички.
Так и должно быть, улыбнулся он, нам не нужны скопления древних тел, но лишь ностальгия по ним, не увиденным, а текстовые обломки, обмолвки, буде они отвлекутся от сложнейших обрядов загробного очищения, плачей о погублениях, творимых кочевниками, описей царско-храмовых закромов и прелестных восхвалений писцами писцов (превыше пирамид, прочней обелисков писцом начертанное слово, а как переведешь ты аккадский суффикс шумерским префиксом), нас недурно весьма позабавят кокетливой перебранкой рабыни с влюбленным хозяином, школярскими байками (пора умаслить учителя, распоясался, обед ему, новое платье, кольцо на палец, и ты первый в школе), уймой обрывочных россказней, рисующих человека.
Фляжка и чарка, кресало, трут, трубка, соткавшись вновь на мгновенье, исчезли беззаконной логикою маленького чуда, невозможное этого свойства, наверное, всегда было у него под рукой. Босиком, в лесном соре и паутине, коротковатых холщовых штанах, желто-красном солнечном облачении, пахнущий табаком и вином, ягодами и сосновой волной, он уходил вдаль по тропе, как дядюшка Хо, упрямейший из вьетнамцев. Черный матерчатый Ямвлих с халдеями остался на камне.
Ю.Т. И Ю.Н.
Тоже начало погодное, как в слове о Колымских рассказах со всеми последствиями Спокойных полей, знал бы, куда занесет. Но даже и знал бы, ничего ведь нельзя отменить и не надо.
Так вообще хорошо начинать, погода из наиболее устойчивых от нас независимостей.
Эпос на каждый день, свиток, рассказ в небесах.
Читать, задрав головы, ежеутренне, а она, как земля, пребывает вовек.
Поэтому так неточны ее предсказания. Они уравновешивают неизменность погоды, не ее проявлений, но погоды как таковой.
Июль Подмосковья, жар ухватистей того, из 72-го, когда заволокли окрестность торфяные дымы, видны остовы, скелеты, костяки советского голоцена — слепой тенью укутался разгромленный профилакторий, разъята на куски фабрика забытого назначения, не успело протрубить в горн, взмахнуть барабанными палочками опустошенное становье пионеров, битый кирпич, пыль стекольная, купол провален, издырявлен забор. Мамай и Аларих, держась за руки, за грубые царские руки вождей, медленным полднем обошли эту землю, готовя новые всходы. Скоро прошлое исчезнет совсем, есть замена ему, налитые хоромы с полусотнею пристально, в бесслезное перекрестье наблюдаемых метров хрустящего гравия меж крыльцом и вратами, с блистающей сталью укрывшихся в гротах, в бункерах экипажей, с деревянными спаленками в тулове цитадели, не иначе приглашенные волхвы китайской геомантии, гадания о почве, о воздушных путях и потоках в крепостном камне велели устроить сосновые легкие, стало быть, так, не иначе, а старое пожрется жадностью термитов, что совершается, что уже несомненно, что как бы не отменить, но сквозь победный пейзаж подмечаешь. Комарами зудящий подлесок, пчелы сонно елозят в смородине, пьют красный дурман, жук в чашечке цветка предрасположен солнцем к медвяному пылу. Шлепок ведра на веревке разбивает колодезное темное зеркало. Собака лапами и пастью гонит мяч. Пенсионер, чья разведенная дочь у сарая (сырость, поленница, грабли, топор) обнимаема среднего свойства приятелем, кряхтя надевает пятнистую майку, вешает на облезающий ствол рукомойник. Дети не угомонились, грязными ногами по выметенным половицам. Ягодный чай на веранде, закат, смех возбужденный и разговоры. Неистребимое, вечное, будто запах вареной картошки, огурцов малосольных, флирта, греха, табака, и стоят прежние, середины столетия, бревнышко к бревнышку, дачки, омытые радиоголосом, радиохроносом, над сухими морями неусыпностью маяка. Московское время, провинциальная милая грусть, это цитата. Ноет, змеино поет, качая пространство, бензопила по воскресным, кривой воздух плывет. И подгнившая стенограмма партсъезда в чулане. Его Москва, ибо за городскою границей смысл и душевная этого города суть сильней, ощутимей в значительных знаках.