Мир за гранью реального я отрицал, единственная всеобъемлющая действительность не оставляла лазеек в иное. Меня мутило от салонной и кухонной мистики, от неоплаченной легкости перебросов, прыжков в невозможное, через астральные дырки пространства. Бредни о чуде, о чудесной подноготной событий заставляли меня зажимать уши на манер одной из трех агностических обезьян, стоявших на моем рабочем столе. Когда же челядь усатого маляра запустила ведьмацкую мифомашину, сварившую в одном ночном горшке жидоеденье, гиперборейские руны, космический лед, орду махатм, стерегущих Грааль в компании Зигфрида-копьеносца, злобную нечисть народных сказаний, национально смердящее христианство, я подумал, что кое-кому из приятелей и знакомцев пора образумиться, протрезветь, как мои обезьяны. Католическая партия сопротивлялась на ниве крестовоздвиженья. У нее были соборы, ризы, всемирная живопись, кадильные воскурения, лазорево-небесные хоралы, традиция есть и пить своего господа — две тысячи лет. Заболтанный иезуитами Деблин воспел индейско-монашеский рай в Парагвае, проницательный лирик озябшего мира Йозеф Рот расшиб лоб о холодные плиты капуцинова склепа и получил венок от Габсбургов на могилу, Верфель докатился до лурдских столпотворений, бесцветная проза о святости Бернадетты, чудеса в ней вершились легко, фон Хорват тоже состоял на службе. Я, как умел, сострадал безнадежной их стойкости и рад был бы узнать, если б хоть кто-то из них посочувствовал мне, замкнутому тупому эмпирику. Но жалости, сострадания не вызывал я ни у кого, никогда.
Он размял затекшие ноги, извлек невесть откуда пенковую трубку, кисет, кресало, трут. Вечность прошла, так мне казалось, в разговоре без слов, а солнце не заходило, освещая желтым и красным его окитаившееся философское лицо, даосско-буддийское, в стареньких роговых очках, рубаху навыпуск, штаны, мшистую седину нагретого камня. Табачный дух разнесся по опушке, я захмелел, как от чужого гашиша в Blues Brothers.
Невозможное существует, и чудо существует тоже, вот что я могу сказать сейчас, где бы ни помещалось это «сейчас».
Услышать такое от вас, забормотал я бессвязно, но мысль передал в чистоте.
Услышать «сейчас» «от меня», так много кавычек, что неизвестно, кто и когда говорит. Но это не то невозможное и не то чудо, которыми вольготно, в полноте принадлежности, как чем-то само собой разумеющимся распоряжались те, кто был назван, этого церковного хозяйства с уютными чудесами, мышами, кашляющим священником больше не будет. Невозможное, сознающее свою невозможность, что места для него на земле нет; невозможное, не прошедшее сквозь свою смерть, но именно что пройти не сумевшее, в своей смерти застрявшее, невозрожденное, в ней бесславно оставшееся, ее за собой волочащее, как чулок; невозможное, ни при каких условиях, наибезумных, абсурдных, ни шанса единого не имеющее состояться, ибо оно выдумка, фикция, пустая мечта — только такое, несуществующее невозможное способно (ни на что оно не способно) пробить толщу мира: в ослепительный ли момент напряжения, в тишине передышки, всюду, где это не происходит, потому что это не происходит нигде. Я повторил бы ту же проповедь о чуде, но все ясно и так. О, к сожалению, кое-что я упустил.
Осуществившись, чего не случится, невозможное, чудо — невозможное чудо — не будут замечены, сгинут в песке, рассосутся в воде. Горящие знамения и письмена не сопутствуют им. Органам чувств людских они недоступны. И только потомок, далекий ли, близкий, по косвенным знакам поймет: что-то сгустилось тогда, опрозрачнилось, уплотнилось, сцепилось, распалось. Чем иным объяснить эти новые зори, то замедленный, то убыстренный бег стрелок и просветы в пространстве, обнажающие Эвереттову параллельность, Эвереттову множественность, неиспользованный лабиринт вероятий, в каждой ячейке которого свой маленький минотавр проклинает гудящим баском одиночество и бескорыстным чичероне готов провести по всем закоулкам, а может быть, может быть, как мне хотелось бы в это поверить, не только потомок, но современник глубиною души ощутит страшную, вдохновенную перемену, и ужаснется, возликует, возблагодарит — не знаю кого.
Подпочвенные ручьи, истоки лесного самостоянья, достоинства, залог продолжения. Незакатное поздних дней солнце прощается щедро, как бы отпуская грехи. Жена Гейне тревожилась, простит ли Господь прегрешения ее отходящему из матрацного заточения мужу. Конечно, простит, отвечал Гейне издали, ведь это его ремесло. Он был прав, для тревоги нет оснований. Есть великая залежь милости, из нее черпать жизнь. Картина и революция не удались, потому что воспользовались теми красками и теми революционерами, какие были, — значит, надо было поискать других, они есть, даже если их нет. Просто вы находились в разных местах, но это не препятствие, связаны, сообщаются между собой все участки, посады, погосты и городища земли, все они видят друг друга.