— Вам не придется совершить такой подвиг, уважаемый эскулап! — Рамаз медленно поднялся, подошел к шкафу, выдвинул ящик и засунул в него руку. Глаза его полыхали огнем, на лице дрожал каждый мускул, дрожала и рука, засунутая в ящик, но он не спешил вытаскивать ее.
Торадзе не отрывал от ящика глаз. Не надо было иметь семи пядей во лбу, чтобы догадаться, что Коринтели не вытащит из него ничего хорошего.
— В первую очередь вас, уважаемый врач, должно покарать за то, что вы ополчились против провидения!
Рамаз медленно вынул руку из ящика. У Торадзе отнялись ноги. Он не мог ни вздохнуть, ни выдохнуть. В руке обезумевшего Рамаза поблескивал длинный финский нож.
Рамаз загнал ящик на место и медленным, очень медленным шагом двинулся на врача.
Торадзе беспомощно озирался. Между ним и дверью находился стол. Стой он у двери, и тогда бы не удалось убежать — дверь была заперта на замок с железным засовом. Мозг лихорадочно работал, но Торадзе не находил выхода. Закричать? Ни в коем случае! Коринтели разъярится еще больше. Он понял, что осталось одно — молить о пощаде.
— Батоно Давид! — жалостно скривился Торадзе. Он точно рассчитал, что ему следует адресоваться не к Рамазу Коринтели, убийце Дато Георгадзе, а к убитому горем академику.
И тут на Рамаза напал хохот, страшный, леденящий кровь хохот. Хохотало как будто все его тело, грудь сотрясалась, а глаза полыхали гневом.
— Нам уже ни перед кем не придется нести ответственность, уважаемый лекарь! — хохотал Коринтели, шаг за шагом приближаясь к жертве.
— Батоно Давид! — в отчаянии закричал врач и заметался вокруг стола. Он пять или шесть раз обежал его и понял, что Коринтели упивается местью, иначе он в два шага догнал бы жертву. Да и догонять-то не надо, протяни руку — и хватай врача за жидкие волосы.
Рамазу как будто доставляло удовольствие видеть искаженное страхом лицо, он словно наслаждался мольбой и заклинанием, застывшими в глазах врача.
Торадзе чувствовал, что силы оставляют его. Не бессмысленная беготня, не ужас перед сверкающим ножом, а жуткий хохот Коринтели подавил и парализовал его.
— Умоляю, заклинаю, не убивайте! — взвыл он вдруг жалким, слезливым голосом и упал на колени.
Хохоча, Рамаз остановился перед ним. Медленно занес нож, но опускать не спешил; он стоял, чуть расставив ноги, и сотрясался от хохота так, будто был подключен к току высокого напряжения.
Вдруг чья-то невидимая рука вырубила ток. Хохот оборвался. Опустилась цепенящая тишина.
У Торадзе затеплилась надежда: может быть, Коринтели опомнится и уймется. Он не знал, как быть. Умолять о пощаде или молчать. Он не решался даже пикнуть, чтобы, не дай бог, не разозлить безумца снова. Стоя на коленях, он лишь просительно смотрел на Коринтели.
Окаменевший Рамаз не сводил с врача остановившегося взгляда. И вдруг, дико взревев, левой рукой вцепился Торадзе в волосы, а правой вонзил в горло нож. Из перерезанной артерии хлынула кровь.
Торадзе издал было вопль, но разъяренный Рамаз одним движением вспорол ему глотку, и вопль оборвался. Страшное хрипение, рвущееся из перерезанного горла, не отрезвило Коринтели: он до тех пор стискивал волосы врача, пока фонтан крови, медленно иссякая, наконец не прекратился совсем.
— Околел! — процедил он, разжимая пальцы.
Рамаз с трудом втащил отяжелевшее тело в узкую дверь и свалил его в ванну. Даже не подумав вымыть окровавленные руки, он тут же выскочил за дверь, схватил со стола нож и метнулся к длинному зеркалу, висевшему в прихожей.
В зеркале во весь рост отразилась атлетическая фигура красивого молодого человека. Правая рука и грудь его были заляпаны кровью. Окровавленный нож еще больше бесил и разъярял Рамаза. Он тяжело дышал — мощная грудь часто вздымалась и опадала.
О, как ненавидел он эти сильные, мускулистые руки, стройные длинные ноги, высокую шею, густые каштановые волосы, нос с легкой горбинкой и светло-карие глаза. Где, где он видел прежде этого молодого человека? И сердце вдруг дрогнуло — пораженный, он едва не издал крик. Он вспомнил, как будто все было вчера, сразу вспомнил тот день, когда он решил пойти с работы пешком. Враз возникла длинная, просторная улица, заполненная окаменевшими людьми и застывшими на месте машинами, едва освещаемая тусклыми, неведомо откуда льющимися лучами, окрасившими все мертвым цветом. Вот и он, Давид Георгадзе, растерянно мечущийся среди холодных статуй. А вот доносятся до него неожиданные звуки шагов, и он отчетливо видит молодого человека лет двадцати — двадцати трех. Тот, не сводя глаз со старого академика, приближается твердой поступью. У него такой грозный взгляд, что академиком овладевает не радость от встречи с живым человеком, а страх, что именно этот юноша только что выключил солнце, именно он остановил жизнь на планете и сейчас с удивлением и гневом разглядывает старика, недоумевая, как тому удалось спастись.
«Боже мой, разве еще тогда, в больнице, едва заглянув в зеркало, я не заподозрил, что где-то видел этого молодца? В тот день мне не удалось вспомнить, не удалось восстановить в памяти. А сейчас… Почему сейчас, почему сегодня? Судьба?»