— Оставим же борьбу, вспомним, что нет ничего постоянного перед лицом этих двух священных чудищ, которые суть одно и то же, времени и моря.
Все домашние смеялись. Они снисходительно качали головами (даже Андреа, которая умела только кивать). Они держали его за сумасшедшего, доброго, мирного, умного, иногда забавного сумасшедшего. Только Мино следил за Оливеро своими старыми проницательными глазами и испытующе смотрел, без осуждения, но и без одобрения, поджав губы. В конце концов его озабоченно-серьезное выражение лица смягчалось и разрешалось словами, которые могли означать как похвалу, так и упрек: «Ты знаешь больше, чем говоришь».
Оливеро пронзила резкая боль внизу живота.
— Боль возвращается, — сказал он себе со смирением.
Боль постепенно становилась привычной. Даже страдание могло войти в привычку.
Он с трудом встал с кровати. К приступам боли в животе, в кишечнике, во всем теле прибавилась тошнота. В ванной не было света, даже когда свет был. Не было даже свечи. Сидение на унитазе в потемках имело свою положительную сторону, думал он, это делало все менее реальным и менее значимым: недомогание, дурноту, тошноту, зловонную гниль, исторгаемую его организмом.
С очередным приступом боли ему показалось, что из него выходят все внутренности.
— Семь труб, те самые семь труб[15].
Он произнес это без сарказма, со страхом. Страх был похож на время и на море. О страхе Оливеро знал очень много. Страх не был как все остальное, потому что он не становился привычкой. И обладал невероятной устойчивостью при любых обстоятельствах.
К счастью или к несчастью, больные или здоровые, внутренности Оливеро не выпадали в грязную воду унитаза, но некоторое количество крови выходило. С кровью и содержимым кишечника уходила боль. Ей на смену приходила слабость, которая отчасти была даже приятной. Должно быть, такие же ощущения, думал он, испытывал Петроний, лежа в алебастровой ванне[16]. Потом боль вернется, когда меньше всего ее ждешь. Но пока можно было рассчитывать на короткое перемирие.
Так и должно было быть: любая жизнь складывается из моментов, когда боль отпускает. Во время этих передышек он страдал от слабости, потому что на смену кровавому поносу приходила дурнота, и предметы не только кружились перед глазами, но и теряли свою плотность.
Когда он был мальчиком и они приезжали в загородный дом в Гуира-де-Марреро, к югу от Кивикана, его бабушка, страдавшая циррозом, не успевала дойти до туалета и оставляла за собой дорожку из дерьма и крови по всему дому. Он смотрел на нее, смотрел на дерьмо и кровь и не испытывал отвращения. Но и не понимал, что происходит. Мать бросалась вытирать роскошный пол из искусственного мрамора разных оттенков зеленого, который всегда казался только что начищенным. Бабушка плакала и повторяла:
— Вот на что я гожусь. От меня только и можно ждать что дерьма с кровью.
Мать Оливеро, ставшая матерью для собственной матери, мягко упрекала ее:
— Не говори глупости, мама, перестань, глупая старуха, это просто несварение желудка.
Потом он видел, как мать сжигает белые тряпки, которыми вытирала дерьмо и кровь. И вот тогда уже плакала она, без рыданий, без заламывания рук, с тихой покорностью.
Оливеро смял лист старого выпуска «Гранмы»[17], чтобы он был помягче, и подтерся. Удалил со своего тела остатки того, что, как он полагал, было смесью дерьма и крови. Встал с унитаза, изображая бодрость перед самим собой. Если не обращать внимания на неизбежную дурноту, можно сказать, что болезнь временно отступила. Он вылил в унитаз ведро морской воды. Зловоние не уходило. Морской же водой он вымыл руки, судорожно, с чувством очищения от злых сил, которое для него всегда сопровождало акт мытья рук. И вышел из ванной, держа мокрые руки на весу.
Оливеро остановился перед большой картой Европы. И естественно, вспомнил о Луисе Медине. Прямо под картой, на ветхом сосновом столе, стояли сорок две коробочки, все одинаковые, обклеенные гофрированной бумагой. На каждой было написано название какой-нибудь страны. Оливеро взял ту, на которой значилось: Германия. Осторожно, с каким-то испуганным восторгом открыл ее и вытащил наугад квадратик папиросной бумаги. Чтобы не нарушать обычный ритуал, закрыл глаза. Открыв их, прочитал: Майнц. Как генерал на войне (не как настоящий генерал, а гораздо лучше, как сыгранный Алеком Гиннесом в фильме «Мост через реку Квай»), он вытащил булавку, которой красно-синий флажок был пришпилен в Триесте. И воткнул ее в Майнц.
— Отлично, навстречу Рейну!
Несмотря на циклон, путешествие не должно было прерываться, пусть даже сейчас оно запаздывало. Что бы ни случилось, нужно было продвигаться вперед. Он должен был идти этими дорогами. В память о Луисе Медине. Он должен дойти до конца. А дальше видно будет.