Это продолжалось до одного прекрасного дня восемь или девять лет тому назад. Ее вдруг утомила бесполезность этого занятия. Или утомила нужда. Когда она не смогла доставать бумагу, акварель, кисти и даже карандаши — ни цветные, ни простые, — Андреа решила, что закончились времена «ботанического иллюстратора», как она в шутку себя называла, чтобы предупредить возможные насмешки на свой счет, чтобы никто не издевался над тем, что когда-то было для нее так важно. В первые месяцы 1966 или 1967 года (разве вспомнить точную дату того незначительного события?) Андреа рисовала цветы одними карандашами. По мере того как исчезали рисовальные принадлежности, пропадали и навыки. И самое печальное: пропадал энтузиазм и вера. Ее последние иллюстрации походили на неловкие рисунки не очень наблюдательного и еще менее чувствительного ребенка.
Но поскольку ее руки, какими бы неловкими они ни стали, не могли находиться без дела, Андреа начала вязать. Теперь костяным крючком она вязала носки из овечьей шерсти, мужские и женские. У нее сохранилось пять или шесть довольно больших коробок с клубками перуанской шерстяной пряжи, отличной мериносовой шерсти, принадлежавших когда-то Ребекке Лой, так что вязанием она была обеспечена. До самой смерти. Андреа не сомневалась, что свяжет столько носков, сколько захочет, и клубки не закончатся. Это занятие было столь же бесполезным, потому что кто же будет носить на Кубе носки из перуанской шерсти? Шерстяные носки никогда не пригодятся на острове, никто не наденет их даже в самую холодную из зим. Поэтому они копились в ящиках шкафа. Носки всех размеров и цветов. И таким образом, всегда оставалась возможность, если однажды нитки закончатся, распустить их и связать заново.
Не стоит думать, что Андреа было не о чем беспокоиться или что она так убивала время в ожидании, например, какого-нибудь почитателя. Она вязала носки, а не саваны. И делала это, потому что по ночам, когда глаза отказывались закрываться, ее руки не могли оставаться без дела. К тому же на Кубе не важно, что именно рисовать, сооружать или вязать: иллюстрации, шарфы, пальто, перчатки. Носки… Все равно на острове ничего из этого не пригодится. А носки, по крайней мере, были хороши своей незатейливостью.
Так, бросив срисовывать цветы, Андреа посвятила себя вязанию, чтобы занять руки и отогнать бессонницу. Сколько на свете скверных болезней, но нет ничего хуже бессонницы. Эта болезнь, несомненно, была самой гадкой. Спать означало забыть. Умереть, чтобы вернуться к жизни на следующий день. А не забывать… никогда, ни в какое время суток. Страшное наказание. Как это изматывает. Она не знала, что делать со всем этим временем и этой ясностью ума. И она вязала. Поэтому. Носки или что угодно другое. Так думала Андреа, в то время как ее руки, словно жившие своей, отдельной, жизнью, продолжали двигаться. Ее «вторая жизнь», как она это называла, состояла из тоски и вопросов.
«Где теперь мой сын? К какому берегу приплыл Эстебан? Иногда я думаю, что Эстебан не утонул, если бы он утонул, «Мейфлауэр» не оказался бы снова в сарайке. А Серена? Куда же ты ушла, моя бедная Серена? Может, они теперь вместе, Серена и ее брат? Только от Амалии есть вести. Вернее, вестей нет, но это все равно, потому что Амалия никуда не ушла, она здесь. Хоть ее и нет рядом, она дышит, и пьет ром, и видит, как проходят дни и сменяют друг друга времена года. И почему же все сложилось именно так? Зачем мы узнали Сэмюеля О’Рифи? Почему стали жить в этом доме? Интересно, у всех такая тяжелая жизнь или только у меня, у нас? Что я сделала не так? Где, в какой момент совершила ошибку? Неужели один неверный шаг может повлечь за собой цепь страданий, потерь, провалов и несчастий? Неужели одна маленькая ошибка, простая оплошность может все нарушить? Где я ошиблась? В чем?»
Вопросы не кончались. Не давали передышки. Каждый вопрос тянул за собой следующий. Ответов на них не было. Ответов не существовало.
Что до тоски, то она всегда выражалась жалобными причитаниями: «Что за жизнь, Господи, сколько горя хлебнули, беды одна за другой, и так пятьдесят один год, хотя больше, пятьдесят пять, если быть точной. С самого начала было ясно, было понятно, что будет катастрофа, и я спрашиваю себя…»
И снова возвращались вопросы.
Поэтому она закрывала глаза. Всегда по ночам она задавала себе вопросы, вязала носки и закрывала глаза. Иногда, в более спокойные, менее тоскливые, более звездные, чем обычно, ночи она слышала голос тети Вины, читающей стихи Амадо Нерво: