Комната Андреа была частью одной большой комнаты, разделенной тростниковой перегородкой. Они уже много лет спали порознь. Однажды ночью Андреа решила, что страдает бессонницей, что храп Полковника будит ее, едва она забывается в полусне. Врач, старый Луис де ла Калье (теперь он жил в Таллахасси), посоветовал ей, по крайней мере, так она сказала, спать одной, уверив ее, что так ей будет лучше. Как будто храп не проникал за тростниковую перегородку. Полковник знал, он всегда это знал, что бессонница была всего лишь предлогом. С самого первого дня он разгадал значение этого решения (разделить комнату тростниковой перегородкой). В глубине души он тоже обрадовался ему.
— Все проходит в этой жизни: годы, море, циклоны, хорошие и плохие времена, сама жизнь. Как же не пройти любви?
Свет так и не дали. Полковник взял лампу, которую оставил зажженной на тумбочке, и вышел из комнаты. Это был его долг как главы семьи. От этой ответственности его пока что не освободили Робеспьеры и Дантоны этих ужасных лет. Пока еще, хоть и на птичьих правах, существовали семьи. А если существовали семьи (недолго им оставалось), должны были существовать «главы семей». Эти «главы» еще покатятся с плеч, недаром возведены были новые гильотины. Но пока палач не занес нож…
Телом и душой Полковник уже чувствовал, что значит восемьдесят один год: примерно девятьсот семьдесят месяцев, или двадцать девять тысяч пятьсот шестьдесят с чем-то дней. Слишком много. В самый неожиданный день он, к счастью, не встанет с кровати. Ему еще остается шанс отомстить. Смерть станет способом посмеяться над злобным фокусником. Над мертвым нельзя ставить экспериментов. Все закончится. Все проходит в этой жизни: дни, месяцы, годы, море, циклоны, хорошие и плохие времена, фокусники с их фокусами и конечно же сама жизнь.
Пока что, в восемьдесят один год, с одним глазом, который видел миражи, и палкой, которая помогала сохранять равновесие и ходить по-человечески, Полковник продолжал рубить ветви, заготавливать уголь, доить спрятанную корову по имени Мамито, потому что пока еще он чувствовал себя в силах нарушать законы этой страны, в которой все стало противозаконным, даже доить корову. Или дышать. Он еще мог собирать яйца из-под кур и сажать помидоры, которые так близко к морю погибали, прежде чем прорасти. Он еще содержал в порядке угольный сарай и следил за тем, чтобы угля в доме хватало, а излишки его, которые хоть и непросто было продать, позволяли купить немного фруктов или овощей. Потому что если в доме не голодали, то только благодаря ему, кривому и хромому старику восьмидесяти одного года. Старый дом на пляже из благородного, привезенного из далеких лесов дерева держался. И это, в большой степени, была его заслуга. Дом, конечно, не был таким же, каким его оставил доктор. Время и жизнь крепко потрепали его, и дом был не таким, как раньше. Но почти таким, несмотря на то что последние восемнадцать лет прошли по острову как дорожный каток. Все закончилось. По другую сторону шоссе на Баракоа мало что осталось от того, что раньше было жизнью, если не счастливой, то, во всяком случае, приемлемой, какой и должна быть любая жизнь. Тот мир, все очертания того мира стерлись, словно он был акварельным рисунком, который нарочно оставили под дождем.
Полковник был упрям. Он хотел оставаться Полковником. Со всеми вытекающими из этого последствиями. Такими, например, как сейчас, когда просыпались вьюрки. Если вьюрки просыпались, извещая, что что-то не в порядке, Полковник обходил весь дом. Это не было просто привычкой или стариковской блажью. После того как он накидывал на клетки покрывала, птицы не должны были просыпаться, и если они просыпались, то не просто так. Эти птицы были разумней людей.
Стараясь не шуметь, Полковник пошел к клеткам. Птицы не успокоятся, пока он не поговорит с ними, не скажет им, что он знает, что что-то не так, что-то случилось или случится, но он все уладит.
— Да, старина, эти чертовы птицы лучше, чем люди.