– Прости, матушка, – поднялся и Порфирий. – Кто я есть без смирения? Истину говоришь: хулиган – голова садовая… Прости.
– Стой! Жить народу – как?! Наозоровал, а сам… Не сказал ведь ничего!
Замешкался Порфирий:
– Откуда я знаю? Меру во всём постичь сумеешь, вот сама всех и научишь, как жить. Только уразумеешь смысл слова:
– Ну! За стенкой проснулся… Обещалась за ним приглядеть, пока мать в магазин сбегает, да вот, с тобой, долгогривым балаболом, тут разговоры пустые веду. И зачем я тебя в окошко увидала?!. Нет, сколько вина зря извёл! Я его для зятя берегла, когда исправится он. При ломовой тяжёлой работе была бы ему здесь утешительная рюмочка… Эх, ты! Хулиган…
Убежала Тарасевна к ребёнку, принялась качать детскую коляску. Только Саня плакал всё пуще.
– А дай-ка ты его мне на руки, воина Христова, – стоит уж рядом с Тарасевной Порфирий в пыльной своей поддёвке, холодно пахнущей ветром, волей, полынным горьким семенем… Полынным ветром, холодной волей, горьким семенем…
– Ещё чего!
И оглянуться она не успела, как подхватил бродяга дитя малое, стал покачивать, по комнате с ним расхаживать. Насторожилась Тарасевна, вслушиваясь: что это он ребёнку смолкшему бормочет? Да не поняла она толком ничего, а часть слов и вовсе не расслышала.
– … Хотя достойно совершити подвиг, возложенный на тя… Облеклся еси во вся оружия… стал на брань противу миродержателей века сего… препоясав чресла своя истиною и облекшись в броню правды…
– Погоди! – забеспокоилась Тарасевна, принимая младенца от Порфирия. – Ты чем его успокоил?
– Прочитал, что на ум пришло. Он и притих. Песен-басен положенных колыбельных совсем я не знаю, не исполняю их. Тороплюсь, прости…
– А матери его что мне сказать?
– Скажи только: воин – здесь пребывает, а Спаситель – там, над нами. Быстрой дорогой воин к Нему идёт… Или ничего не говори. И без меня всему научены будут, в положенный-то срок. Что я? Пыль на ветру, да… Ходячий прах… Ничего не говори!
– И правильно, – укрывала Тарасевна младенца с заботою. – А то ещё ругаться она станет. Схватил чистого ребёнка чужого, бродяга ты мотущий… Тут ведь и за попа-то настоящего тебя не считают…
– Так и есть. Мних есмь, мних презренный Шаталкина монастыря…
Раскачивается спящий вагон, задувает в окно тёмный ветер с мокрым запахом дубовой коры. Стучат колёса: дух, дух. Дух, дух… Волнуется Порфирий, не спит. Совсем близок он к цели, да только примет ли его, бродяжку, обитель святая?.. Его, смирения не обретшего, мудрости не набравшегося, молельщика никудышного… Осталось через пару часов на вокзале сойти, в электричку сесть. А там и купола золочёные, древние просияют ему, неразумному шатуну из далёких Столбцов. Скоро уж. Скоро рассветёт…
Из-за резкого холода, полонившего тёмные Столбцы этой ночью, в камере предварительного заключения все топачаны были свободными – ни пьяных, ни буйных, ни порезанных, ни увечных: мирная тишина, скучная темень. Только с поста дежурных милиционеров падала полоска тусклого света от китайского керосинового фонаря, стоящего на столе, и доносилось негромкое бормотанье одного из них, разгадывающего кроссворд, да слабый храп другого. Но уставшему Ивану, укрывшемуся синтетической шубой «из чебурашки», всё не спалось, хотя и ночь уж была на исходе. Одно и то же виденье открывалось перед ним, от которого он сразу приходил в себя. Было оно словно не из его жизни, со смыслами отвлечёнными, сокрытыми в глубине сна и не подвластными рассудку человека совершенно. От них, смыслов тревожных, пугающих, начинала трещать черепная коробка – будто скорлупа ореха, в которую надлежало вместить океанические водные глубины…
Боясь одной и той же странной картины, он мотал головой, потирал лицо руками и старался сбить дрёму напрочь размышлениями обыденными и простыми. Не о Нюрочке, оставшейся в ночи без его пригляда, хотелось ему думать, нет: от этого тоскливая тревога подбиралась к самому сердечному узлу и подпиливала его у основания – если не рашпилем, то надфилем как минимум. А всё, от чего недоучившийся автомеханик Иван Бирюков мог ослабеть здоровьем, ему не годилось – в том не было толка ни для кого. И он лишь вздыхал и ворочался, уводя своё вниманье совсем к иному, что находилось поблизости.