– Нет. Шарик – не дурак у нас, – качает головой Бухмин, глядит во тьму вина – красно оно, заморское, да уж больно черно – и не пьёт больше. – Он долг свой знает… Дурак – кто долга не понимает… И ты – не одна. Вы под моей защитой теперь… Кто там у них главный? Веди, показывай. Разбираться будем.
Накидывает тётка Родина косынку на голову, суетливо завязывает концы под подбородком и словно обмирает, уцепившись за край стола накрепко.
– Веди! – торопит Бухмин её, перепуганную.
– …Что ты! Никуда я не пойду, – приходит в себя тётка. – И тебе нельзя, одному… Все тут у них главные. Один главней другого… А сколько их, ты видал? Полным-полно. И они, Федя, войной не увеченные, на фронте не калеченные. Нельзя тебе к ним. Одному!.. Не пущу.
– Дрова вернуть они тебе обещали?
– Какое там! – в сердцах машет на него рукою тётка. – Ничего они не вернут… Мы – русские, Федя! Значит, перед ними во всём виноватые. Перед всеми виноватые мы одни, всю жизнь… Судьба наша такая – терпеть. Молчком – и больше ни-че-го. Ничего нам не полагается, Федя! Кроме этого.
– Ну! Ладно, натерпелись. Довольно!.. С мужиками завтра соберёмся, посчитаемся, кто кому чего задолжал.
– С какими мужиками? Про что ты?! – шарит тётка пальцами по столу, торопливо сгребает шоколадные мельчайшие крошки в горку, не глядя. – С кем?! С Панькой? С Витькой? С Петром Иванычем, что ли? Полегли они все!.. Наших-то война выкосила! Только Славик без ноги вернулся… Федя, родной мой! Уезжай ты из села куда-нибудь подальше. Уезжай от греха! И побыстрей. Пожалей нас, Федя.
– Погоди! А начальство что же?
– Районное само их до смерти боится. Не связывается оно с ними. А здесь кто – начальство? Славик одноногий… Правда, ещё русские тут появились, из Астраханской области высланные. Многодетные. Семей пять… Бедные! До невозможности… Истинно православными себя называют и овцами. В трёх больших землянках, на том конце, совсем они тихо живут! Мужики бородатые у них, бабы в юбках до пят, и голодают они страшно, Федя, не получают почти ничего. То из-под снега корни выкапывали, а теперь травой пареной питаются, а – не ропщут: нельзя им. Терпеливые… Ох! Работают, работают без устали, что старый, что малый. Ломаются, себя не жалеют, от зари до зари. Со мной, в одной артели. А сами – бессловесные. Держатся наособицу. И знать ничего не хотят. Не разговаривают они ни с кем… Для них – что чеченцы, что мы: не чистые… А какие мы не чистые, если даже икон из угла никогда не снимали, а только шторкой их задёргивали?..
Пахнет в дому древним родным деревом, печным старым кирпичом, лежалым бельём из маменькиного сундука. И снова твердит тётка, уставившись в одну точку:
– Засветло тебе уехать, Федя, надо. Засиживаться до вечера нельзя: опасно. Горцы есть горцы, понимать надо. Они тебя уже видали. А если в лицо узнали – то всё: не выедешь ты отсюда. И не выедешь – и не спрячешься.
– Да кто кого запомнил? Брось…
– Ой, приметливые они! Это мы – не помним ничего, а эти – ничегошеньки не забывают, никогда. Уезжай.
– …Капитулировать, значит, предлагаешь, – помолчав, сказал тогда Бухмин спокойно, вставая из-за стола и заправляя гимнастёрку под ремень. – Ввиду численного их превосходства. Ты кому это говоришь? Мне?!. Нет. Сначала я им объясню кое-что. Одному да другому, третий уж не полезет.
– Феденька! Не надо! Ножик мой отдай! Не хватай!.. – вскочила тётка, всполошилась, кинулась к Бухмину. – Они, Федя, тоже натерпелись. Им контора мало помогает… И по дороге они гибли. И тут им взять нечего, неоткуда, а жить – надо! У них, Федя, тоже – дети. Понимать надо!
– Да у твоих же детей, у сирот…
– Пускай! Зато не обидели здесь никого. Сядь, сказала! – толкнула она Бухмина к венскому гнутому стулу. – Сядь и сиди!.. Нет, эти горцы – они не плохие у нас, Федя. Хорошие! Даже очень хорошие! Не как в соседней артели… Отдай мне ножик, сказала! Я сама с ним хожу. В кармане ношу. Без него – никуда… Кому сказала?! Да что ж за наказанье-то такое…
Бросив нож на стол, Бухмин долго ходил по дому без дела, пока не увидел на комоде старый плюшевый кисет – лиловый, затянутый шёлковою верёвкой с тускло-малиновой плоской кистью.
– Я это для тебя вытащила! – встрепенулась тётка, обрадовалась. – Из сундука. Нашла! Там самосад остался… С этим кисетом твой отец в Карпатах воевал. «Георгия» получил – и курить бросил… Мы в сундуке этот кисет держали, от моли… Вот, вытащила: вдруг покурить ты захочешь, а папироски у тебя кончатся фронтовые…
Никак не отвечая тётке, Бухмин отыскал обрывок газеты и, глянув мельком на статью, – «…завершившим разгром кенигсбергской группы немецких войск и овладевшим городом и крепостью…», стал сворачивать «козью ножку». Табачная пыль времён Первой мировой была ничем не отличима от сенной трухи. Но Бухмин курил, разглядывая синие волны дыма, под тихие тёткины причитания: