Недолго Сперанский пребывал в отчаянии. Стремление императора Александра подержать его в Сибири, вдали от Санкт-Петербурга, каковое так отчетливо выказалось в содержании последнего высочайшего рескрипта, окончательно погасило и без того еле тлевшую в нем надежду на возвращение в высокое сановное положение. И когда последний уголек этой надежды потух, ощущение духовной свободы, полной раскрепощенности появилось в нем. Столько времени рвался он в холодный Санкт-Петербург, так жаждал вновь приблизиться к государю, вновь вознестись над сановниками — своими недругами, и все напрасно! Так ради чего тратил он столько сил, изводил себя в волнениях ожиданий? Для чего сдерживал свои душевные порывы, терпел обиды? Довольно! Время прошло, когда могли его теснить по произволу, отныне служба ничего для него не значит. «Устав надеяться и обольщаться, — писал Сперанский А. А. Столыпину 20 мая 1820 года, — я решил отринуть самую надежду и жить одними надеждами высшего рода, кои никогда обмануть не могут. Еще один шаг, и все кончу. Самое здоровье мое, действительно расстроенное, приводит меня к сему заключению. И стоит ли труда столь много хлопотать и заботиться в мои лета! Еще пять, шесть лет, и предчувствие мое исполнится. Мы увидимся с вами в другом отечестве, в другой столице». Тогда же намерением просить совершенной отставки со службы Сперанский поделился и с В. П. Кочубеем. «Я расчел, кажется, правильно все последствия, — грустно пояснил он своему покровителю, а ныне другу. — Если отставка последует, то, вероятно, с запрещением въезда в столицы, и я отправлюсь умирать в Пензу. Остаток жизни, по всем предчувствиям моим недолголетний, проведу не без утешения, и, по крайней мере, в безопасности».
Отставки Сперанский просить не будет. Оставшееся до возвращения в Санкт-Петербург время он скоротает текущими административными делами, но более изучением быта сибирских народов, чтением книг, переводами с иностранных языков и разными размышлениями в одиночестве. Своей дочери он будет писать[10].
9 июня 1820 года: «Уединение ума все, однако же, лучше, нежели пустое и безвкусное его развлечение. Я привык здесь к сему уединению».
14 июля 1820 года: «Добрая книга, умный разговор, вкус к музыке, словом, науки суть ангелы хранители добрых нравов».
21 июля 1820 года: «Рассудок, привыкший к высоким созерцаниям изящного, редко может приспособить себя к грубым вещественным формам мира физического или политического. Следовательно, ошибки тут происходят не от недостатка рассудка, но от свойств его. Есть свой рассудок для поэтов и свой для политиков».
1 августа 1820 года: «Одиннадцать месяцев письма мои к тебе, любезная моя Елисавета, имели сию траурную надпись:
1 января 1821 года (из Тобольска): «Начинаю новый год беседою с тобою, любезная моя Елисавета, и не могу начать его лучше. Желаю тебе, мой друг, не нового счастия, но нового благословения, приумножения благодати свыше. Желаю, чтоб, проходя путь жизни, ты легкою ногою касалася земли, помнила бы всегда, что ты идешь, возвращаешься в отечество; что всё встречающееся с тобою на пути, собственно для тебя, есть чуждое и постороннее, предмет любопытства и наблюдения, изучение языка, коим говорить ты будешь в вечности… Мне кончилось сегодня пятьдесят лет. По общему счету жизнь довольно долговременная — а готов ли я? Все упование мое на одно милосердие Божие. Одно достоверно, что собственно для себя я не привязан к миру; но слишком много привязан к твоему счастию и по странному противоречию чего не желаю себе, того желаю тебе». Это письмо представляет тот случай, когда в исчислении своих лет Сперанский ошибался — 1 января 1821 года ему исполнилось в действительности 49 лет. Но по любому счету его жизнь не могла не представляться ему «довольно долговременной».