Рыбу на перемете мы оставили чайкам. К полудню мы перестали спрашивать у встречных, не попадались ли им две девушки, темноволосая и светлая. До Плоскорожего не скоро дошло, что, даже если и отыщем их, дело все равно конченое. Первую монету мы сбыли жучку-перекупщику, и он нагрел нас, как и все последующие покупатели. Плоскорожий цедил слова все скупее. Иногда я ловил на себе его наблюдающий взгляд. В Шропшире где-то, в поле, я остановился поболтать с туристками, а он смылся, ушел от меня. И мне вздохнулось легче. Я нанялся в загородную гостиницу, в ночную смену. Когда действую теперь на коридорах один со своим набором сапожных щеток, шеренга туфель вдоль дверей кажется мне черной полосой прибоя. Я тоскую по светловолосой. Вспоминаю Джафу, и его песенка тихо звучит у меня в голове. Переметом селедку не поймаешь. Сельдь — рыба глубоководная. Требуется бот, большой невод. Глубоководье требуется знать. Из рыбы, населяющей моря, селедка — рыба явно не моя.
Руки
(Перевод О. Сороки)
Он ел обед в угрюмом молчании; он сознавал свою вину, и от этого угрюмел еще больше. Она почти не притронулась к еде, покормила младенца, и тот, уже выучившийся радовать родителей лепетаньем «па-па, ма-ма», был огорошен безучастным молчанием обоих.
Пообедав, он переоделся мешкотно и тяжело в шахтерскую робу. И стыд тяготил за себя вчерашнего, и тошно было идти в шахту, заступать в смену от трех до одиннадцати. Оттого он и напился вчера вечером — чтобы позабыть о неделе, лежащей впереди; а напившись, забыл обо всем, подрался во дворе пивной, порвал свой лучший костюм, а после на косых ногах, с двумя румяными бабехами под ручку, прошел по Главной улице — прямо к своему крыльцу, где стояла, смотрела жена.
Хоть и пьяный, он почувствовал ее негодующее отвращение. Она была не из тех, что поедом едят мужа; она не сказала ни слова, но само ее молчание осуждало.
Стуча тяжкими горняцкими башмаками, он прошел в гостиную. На столе ждали его жестянка с бутербродами и термос. Жена сидела с ребенком на коленях, глядела в огонь. «До свиданья», — сказал он. Она продолжала сидеть отвернувшись. «До свиданья». Наклонясь, чтобы поцеловать ребенка, он ощутил, как жестко напряглось ее тело.
Они с отцом работали на пару, в одном забое. Как обычно, он направился к дому отца, хоть и предчувствуя, что там уже знают, ибо вести быстро облетают шахтерский Дипдаун.
Он вошел в дом шумно, с напускным жизнерадостным видом. Мать наливала из чайника в термос горячий чай; отец сидел в большом кресле-качалке, положив ноги на решетку камина, скрыв лицо за газетой. Мать налила, заткнула термос пробкой «A-а, Джон», — проговорила. Подняла на него мудрые глаза, и во взгляде их было радушие без слов и предостережение. Он понял — здесь уже знают. Отец положил газету. Это был низкорослый, тихий человек, довольный своей семьей, своим участием в церковном хоре, своей расчетливо-неспешной горняцкой сноровкой; довольный сам, но недоверчивый к чужому довольству, гневающийся нечасто, но грозный в эти нечастые минуты.
— Так, Джон, — сказал отец. — Проспался, значит?
— Чего? — сказал Джон, отдаляя момент сурового суда.
— Ты не чевокай невинно, — сказал отец. — Напился же вчера.
— Ну уж, — кротко сказал сын, — перебрал, может, стаканчик…
— «Может»! — повторил отец, разгорячаясь. — «Может»! А может, это не ты топал вечером по Главной улице со шлюхой на каждой руке и в новом своем костюме, разодранном в клочья. Может, не ты песни орал во все горло, добропорядочную женщину, жену свою, позорил? Не ты, может?
— Обязательно людям встревать в чужие дела.
— Это ты мне говоришь не встревать, когда мой сын валяется в грязи? Я тебе отец, и это дело мое кровное.
— Я говорю про тех, что побежали тебе доложить, — угрюмо сказал Джон.
— И правильно сделали, что побежали. И вот что заруби на лбу: ты не мальчик, на тебе мужской долг — жена и ребенок. Одумайся, не позорь их, не волоки в грязь.
Наступила тягостная тишина; отец обулся, надел куртку. Затем они вышли из дому, оставили поселок за собой, молча пошли полями. Пора была весенняя; распускались в нежную зелень почки на боярышнике; дрок сочно, густо, масляно желтел цветами, и сережки, пушистые соцветья на вербах тяжелели пыльцой. Мирно топча луга, щипали травку овцы, а ягнята на деревянных ножках, накануне лишь рожденные, играли, взглядывали на приближающихся к ним людей и убегали к своим забывчивым матерям. Но стыд и гнев отягощали обоих шахтеров, и, ничего этого не замечая, они шагали каменно.
И шахта проглотила их. Клеть еще приподнялась, чтобы народ заполнил и нижнюю ее площадку, и вдали на минуту открылась им брызжущая радость весны, виден стал красно-белый фермерский дом с купой буйно распускающихся вязов, плуг, и лошадь, и крикливые чайки за плугом, а затем воротца клети с лязгом захлопнулись, и они канули вниз, в другой мир.