– Я знал, что это с тобой случится. Как раз здесь, много лет назад, в одной из комнат первого этажа мы набросали черновик истории этого самоубийства.
– Да, – подтвердил он задумчиво, как бы погрузившись в воспоминания. – Но я не вижу связи. В том наброске я брал билет до Адроге и в гостинице «Лас Делисьяс» поднимался в номер девятнадцатый, самый дальний. И там совершал самоубийство.
– Поэтому я здесь, – сказал я.
– Здесь? Мы всегда здесь. Здесь я вижу тебя во сне в доме на улице Майпу. Здесь я хожу по комнате, которая принадлежала матери.
– В комнате, которая принадлежала матери, – повторил я, не стараясь понять. – Я вижу тебя во сне в номере девятнадцатом, расположенном над внутренним двориком.
– Кто кому снится? Я знаю, что ты снишься мне, но не знаю, снюсь ли я тебе. Гостиницу в Адроге так давно сломали. То ли двадцать, то ли тридцать лет назад. Кто знает.
– Это я вижу сон, – произнес я с вызовом.
– Ты не представляешь себе, как важно выяснить, один ли человек видит сон, или двое снятся друг другу.
– Я Борхес, который увидел твое имя в книге постояльцев и поднялся сюда.
– Борхес я, и я убил себя на улице Майпу. – Помолчав, тот, другой, добавил: – Давай проверим. Что было самое ужасное в нашей жизни?
Я склонился к нему, и мы начали говорить одновременно. Я знал, что мы оба лжем.
Легкая улыбка осветила постаревшее лицо. Я чувствовал, что эта улыбка – отражение моей.
– Мы лжем, – заметил он, – потому что чувствуем себя двумя разными людьми, а не одним. На самом деле мы и один человек, и двое.
Мне наскучила наша беседа, и я откровенно сознался в этом. И добавил:
– Неужели тебе в тысяча девятьсот восемьдесят третьем году нечего рассказать о тех годах, что предстоят мне?
– Что сказать тебе, бедняга Борхес? На тебя будут продолжать сыпаться беды, к чему ты уже привык. Ты останешься один в доме. Будешь перебирать книги без букв и касаться барельефа с профилем Сведенборга и деревянного блюдца, на котором лежит орден Креста. Слепота – это не тьма, она – род одиночества. Ты вновь окажешься в Исландии.
– В Исландии! В Исландии среди морей!
– В Риме ты станешь твердить строки Китса, чье имя, как и все прочие имена, так недолговечно.
– Я никогда не был в Риме.
– Случится еще многое. Ты напишешь наше лучшее стихотворение, элегию.
– На смерть… – не окончил я фразы, боясь назвать имя.
– Нет-нет, она переживет тебя.
Мы помолчали. Он продолжал:
– Ты напишешь книгу, о которой мы столько мечтали. А году в тысяча девятьсот семьдесят девятом ты поймешь, что твое так называемое произведение – не что иное, как ряд набросков, разнородных набросков, и откажешься от тщеславного заблуждения – написать свою великую книгу. Заблуждения, внушенного нам «Фаустом» Гёте, «Саламбо», «Улиссом». Я написал невероятно много.
– И в конце концов понял, что потерпел неудачу.
– Хуже. Я понял, что это ма́стерская работа в самом тягостном смысле этого слова. Мои благие намерения не шли дальше первых страниц; затем появлялись лабиринты, ножи, человек, считавший себя отражением, отражение, полагавшее себя реальным, тигры ночи, сражения, которые остаются в крови, Хуан Муранья, неумолимый и слепой, голос Маседонио, корабль из ногтей мертвецов[111], занятия староанглийским по вечерам.
– Эта кунсткамера мне знакома, – заметил я с улыбкой.
– Кроме того, ложные воспоминания, двойная игра символов, долгие перечисления, легкость в восприятии действительности, неполные симметрии, что с радостью обнаружили критики, ссылки, не всегда апокрифические.
– Ты опубликовал книгу?
– Меня посещала мелодраматическая мысль – уничтожить ее, возможно, предать огню. В конце концов я издал ее в Мадриде под псевдонимом. Книгу сочли бездарным подражанием, а автору вменяли в вину, что он не Борхес и что оригинал повторяет поверхностно.
– Ничего удивительного, – вставил я. – Каждый писатель кончает тем, что превращается в собственного бесталанного ученика.
– В числе прочего эта книга привела меня сюда. А прочее – старческие немощи, убежденность, что весь срок прожит…
– Я не стану писать эту книгу, – заверил я.
– Станешь. Мои слова, звучащие вполне реально, останутся в памяти лишь как воспоминание о сне.
Меня раздражал его менторский тон, без сомнений, тот самый, каким я говорил на лекциях. Меня раздражало, что мы так схожи и что он открыто пользовался безнаказанностью, которую ему давала близость смерти.
Чтобы отплатить ему, я спросил:
– Ты так уверен, что умираешь?
– Да, – ответил он. – Я чувствую облегчение и умиротворение, каких никогда не испытывал. Нет слов рассказать тебе об этом. Можно описывать только разделенный опыт. Отчего тебя так задевает то, что я говорю?
– Потому что мы слишком похожи. Мне отвратительно твое лицо, карикатура на мое, отвратителен твой голос, жалкое подражание моему, отвратительна твоя высокопарная манера выражаться, потому что она моя.
– Мне тоже, – ответил он. – Поэтому я решил покончить с собой.
В саду коротко пропела птица.
– Последняя, – сказал он.
Жестом он подозвал меня к себе. Его рука искала мою. Я попятился, опасаясь, что мы смешаемся.
Он говорил: