Институт Сигбана в Стокгольме был невообразимо пуст. Прекрасное здание, в котором как раз монтировали циклотрон и много других установок для рентгеновского и спектрального анализов. Но об экспериментальной работе и думать нечего. Не было ни насоса, ни реостата, ни конденсатора. В огромном доме только молодые физики и бюрократические правила внутреннего распорядка. Сигбан не заинтересован в ядерной физике, самоуверен, с ярко выраженным пристрастием к громадным аппаратам. Постепенно у нее сложилось впечатление, что он принял ее весьма неохотно. Она очень одинока, в полном отчаянии. Рабочее место у нее было, но не было должности, которая давала бы ей право хоть на что-то. Шестьдесят лет. Уже девять месяцев, как она жила в маленьком гостиничном номере.
В шестьдесят и от меня ничего больше ждать не будут. В шестьдесят меня переведут на пенсию. Да о чем это мы. Если я в шестьдесят еще буду жива, так буду нуждаться в особом уходе. Владеть речью не буду. Язык уже теперь не ворочается так быстро, как раньше. Проявления паралича будут учащаться. Уже отказывает рука. А откажут мышцы лица, я полностью замкнусь в себе.
Да. Она тоже подумывала о самоубийстве. Жизнь — это не только вопрос подвижности.
Мы смотрим друг на друга и чувствуем, что очень близки, а это и неудивительно. Она же — часть меня. Мое создание. Я вижу ее в гостиничном номере в Стокгольме. Узкая, с высоким потолком комната. Черный шкаф. Умывальник с кувшином и фарфоровым тазом. Она маленькая, всеми покинутая, сидит на кровати. Склонила голову. Пальцы сжимают край ночного столика, столешницу из искусственного мрамора. Тусклый свет лампы. Слишком слабый, чтобы читать или работать. Да у нее и книг никаких нет. Разлука с книгами едва ли не столь же тяжела, как и с людьми.
О нет. Это несравнимо. Книги невиновны. Письма рассыпаны на маленьком столике у стены. Начатые и брошенные. До чего же трудно оставаться справедливой.
Я все это вижу, словно была там. Только что я отказалась от месячной командировки в Лондон. Этого в нашем краю никому не объяснишь. Одиночество гостиничного номера. Бегство из него. Депрессии в ранние вечерние часы. Пустые разговоры. Вечно одни и те же.
Провинциализм, который ныне не связан с определенной местностью. И конечно же, унижения. Вместе с убывающей работоспособностью ослабевает и уверенность в себе. И вот мне уже надобен корсет из титулов и должностей. Опора, которая за границей не поддерживает. И вот мне уже надобна благотворность привычки. Основательность моих знаний. И вот уже трудно себе представить, что надо что-то начинать сначала.
Чужой язык. Она не в силах была освоить чужой язык. Слабеющая память на все новое? И это тоже. Разумеется. Но это не объясняет нерасположения. Самой настоящей неприязни.
Верно. Она спасена. Она живет. Она еще сама не знает, как много это значит. Она с трудом представляет себе, что ее ждет. Хотя высказано было все в открытую. Четкая программа.
«…должна сказать, что годы до 1933-го побуждали нас к активной работе. Нам нужны были, и мы конструировали в обоих отделениях сложные приборы, мы были окружены толпой молодых людей, докторантами, сотрудниками, и не только они учились у нас, но и мы многому могли у них научиться в том, что касалось человеческих отношений, а иной раз и нашей работы. Нас связывало действительно сильнейшее чувство общности, которое основывалось на взаимном доверии и способствовало тому, что мы без помех продолжали нашу работу и после 1933 года, хотя в политических вопросах мы не придерживались единого мнения; но все мы были едины в своем желании не допустить ломки нашей личной и профессиональной общности. Это было характерной особенностью нашего круга, которую я познавала на собственном опыте вплоть до моего отъезда из Германии».
Мы не придерживались единого мнения!.. Сказано неискренне, даже как-то непорядочно. Возможно, фактам и соответствует. Но так говорить нельзя. Нельзя с точки зрения сегодняшнего дня и всего, что мы узнали в последующие годы. Я вскакиваю и начинаю бегать взад и вперед по комнате. Я готова проявить терпимость. С тех пор как сама за все отвечаю, я сужу не столь категорично. Ибо необходимо подумать и о том, что скажут те, которые придут после нас. И все-таки. Неужели она и правда верила, что достаточно быть австрийской гражданкой, чтобы оставаться от всего в стороне?
Сегодня? Конечно, сегодня она знает, что было не просто глупо, но и совершенно ошибочно тотчас не уехать. Говорит Лизе Майтнер. В ту пору мы еще тешили себя какими-то надеждами. Верили даже, что можем чего-то добиться. Но ужасы превзошли все, чего мы страшились. «Когда я по английскому радио услышала вполне деловое сообщение англичан и американцев о Бельзене и Бухенвальде, я громко зарыдала и не спала всю ночь».
Моя бабушка сошла с ума. Во всяком случае, так рассказывали. Проблема была разрешена в соответствующей клинике как часть значительно большего, твердо намеченного окончательного решения. Поскольку моя бабушка была еврейка.