Какой характерный для Пушкина оборот: если жизнь не может дать радости, тогда зачем она, какой в ней смысл, для какой цели дарована она богами? Однако, Пушкин не был бы Пушкиным, если б он не нашел примиряющего завершения элегических предчувствий. «Нет! и в слезах сокрыто наслажденье», — утешает он себя. С пушкинской широтой и доброжелательностью он думает найти замену счастья, ограду от несчастья в поэтическом призвании и благоденствии Друзей:
Сознание противоречия между жаждой счастья и тем, что дает действительность, периодически возвращаясь, становится все шире, глубже, выходя далеко за пределы любовных жалоб:
Счастье кажется поэту невозможным, неосуществимым. Но поэт не так-то легко сдает свои надежды. Если нет счастья, то есть его суррогат, идеал трудовой и независимой жизни, знающей свои скромные и чистые неги:
«Чорт меня догадал бредить о счастьи, — пишет он 31 августа 1830 года Плетневу, — как будто я для него создан. Должно мне было довольствоваться независимостью».
Умаление идеала счастья не было добровольным. Пушкин уменьшал свои требования к жизни: в результате поражений и невзгод, он отступал от враждебных сил на участок, где ему казалось, что он сможет осуществить хоть часть своих мечтаний. Но в глубине души его не умолкала жажда полного, нестесненного счастья. Он мог сказать о себе словами Онегина:
Но сколько б ни было у Пушкина готовности пойти на компромисс в своих стремлениях к полной радости, сколько б ни было примирительных аккордов в его горестных размышлениях о тщете надежд на счастье, — он видел: не спастись ему от злой судьбы, от роковой сети действительности, оплетшей его со всех сторон, не уйти ему от погибельной развязки. Грустные размышления о судьбе своего жизненного идеала приводят поэта к совершенно необычным для него нотам. Поэт как бы признает свое поражение, он готов смириться, готов совсем отказаться от счастья, — правда, вместе с счастьем отказываясь и от бытия, ибо жить и быть счастливым первоначально у Пушкина значило одно и то же. В поэтическом наследстве Пушкина — этого величайшего жизнелюбца — мы встречаем безнадежно скорбные строки «Трех ключей», восхваляющих забвение, небытие как единственное доступное человеку утешенье: