Лысый череп Д., небритые мужчины, изможденные женщины. Окно завешано одеялом, на столе — масляная лампада, на плите варится фасоль. Мы здороваемся, обнимаемся. В.: «А почему щетина, товарищи? Это что, траур по случаю освобождения?» Его добродушный юмор в духе богатого дядюшки улыбок у собравшихся не вызывает. К., первый секретарь ЦК венгерской компартии: «Вы лучше объясните, почему опоздали на полтора часа? У нас в подполье такое не было принято. Ты свидетель», — кивает он в мою сторону. В.: «Видите ли, товарищи, дело в том, что на пути из Москвы в Будапешт много было всяких препятствий. А ваши нелегальные листовки, хотя идейное содержание там — не подкопаешься, маловато немецких танков убрали с нашей дороги». «Вы-то лично сколько танков подбили?» — интересуется К. «Я? Танков? Я даже зайца ни одного не подбил, — сияет В. — Не могу видеть кровь. А есть такие, кто переносит прекрасно». Он смотрит на меня; сначала он, за ним все остальные. Невдалеке ухает немецкая мина; я выкладываю на стол сало, ставлю водку, раздаю несколько револьверов. «Скоро я этот мундир сниму», — обращаясь к Д., зачем-то говорю я. «Неплохая одежка», — задумчиво говорит Д., попыхивая трубкой. «Неплохая-то неплохая, но я человек штатский». «Видел я, какой ты штатский, когда ты сюда шел», — говорит Д. таким тоном, словно хочет внести ясность в какой-то запутанный вопрос. «Я бы его под трибунал мог за это отдать», — бросает В. и, желая, видимо, сменить тему, принимается рассказывать какой-то коминтерновский анекдот. «Я — человек штатский», — упрямо повторяю я. «А я считаю, мы все — солдаты. Даже те, кому этот маленький инструмент, за который большое спасибо, не нужен, — как, например, мне. Собрались мы здесь для того, чтобы получить новые назначения. Сейчас В. зачитает приказ, а мы ответим: так точно. И заметьте: В. не от своего имени этот приказ огласит», — говорит Д. «Ты хочешь сказать: солдаты свободы?» — с некоторым опозданием отвечает ему В.; выйдя из облака густого аромата — на сковородке жарится сало с луком, — он поднимает над головой бутылку водки. «Разумеется», — говорит Д., убирая трубку в карман. Я сидел с ним дважды по пять лет, во второй раз — после 1956 года, сначала в одном коридоре, потом в одной камере. Каждый день он подставлял мне задницу, чтобы я сделал ему клизму. Рак прямой кишки у меня, объяснял он бесстрастно. Он мечтал еще хоть разок зайти в кондитерскую «Жербо», заказать калачик с гусиной печенкой и с бокалом токайского, посидеть в компании одной драматической актрисы, дамы уже не совсем молодой, но с очень тонкой улыбкой. «Этому уже не бывать», — говорил он, погружаясь в себя. Потом принимался излагать теорию о средневековой системе земельного права в России. После его объяснений нам вроде бы становилось чуть-чуть понятнее, почему мы угодили за решетку. Мы включали чудом уцелевший после всех шмонов приемник, собранный из ворованных деталей бывшими членами рабочих комитетов, и внимательно слушали: вдруг скажут что-нибудь, что позволит надеяться на скорую амнистию. После того, как нас выпустили, мечта Д. о калачике с гусиной печенкой и с драматической актрисой осуществилась, и не однажды. Но в тот день, на Кольце, снова среди своих, мы с большим удовольствием уплетали простую вареную фасоль, приправленную жареным салом с луком.