К рассвету, после пятичасовой бомбежки Дарницы, последняя эскадрилья немецких самолетов улетела. Санитарные машины увозили раненых в Киев. Убитых, как обычно, укладывали вдоль путей длинными рядами. Они напоминали выброшенных на берег рыб. Были обнаружены обломки пяти бомбардировщиков, среди них были сбитые поляками. Артиллеристы, с широко открытыми невидящими глазами, закопченные, оглохшие, мылись в Днепре, меняли обгоревшие каски на конфедератки, те самые конфедератки. Теперь они и для Киева значили нечто иное. А позже новый состав тронулся по свежеуложенному пути дальше на запад, к Польше, оставив за собой своих убитых, раненых — и легенду. 68 раненых, 49 убитых, всего 117 человек — 37 процентов личного состава польского эшелона{36}.
А до Польши легенда не дошла. Она вместе с павшими осталась в Киеве. На маленьком польском кладбище в Дарнице на солдатских могилах киевские железнодорожники положили польские каски с орлом и разорванные, побуревшие от крови и огня конфедератки. Они заботливо расправляли проволочные рамки — немудреное солдатское изобретение, — на которых держалась в полевых фуражках нашей 1-й армии вся эта «рогатая» польская удаль…
Сегодня этих «рогатывок» — конфедераток там уже нет. Есть цветы, которые приносят киевские школьники, и есть живая память о поляках, которые защищали небо под Киевом. И еще легенда о трех лихих польских артиллеристах, которые стреляли с горящей платформы до самого конца, до тех пор, пока орудие не было сорвано взрывом с платформы.
А польский поезд двигался через Украину на запад, преодолевая километры пути, отделявшие от родины, и — целые годы горьких-горьких наслоений. Все ближе к родине.
Об этих солдатах уже никто не мог бы сказать того, что на другом конце Европы говорил об их старших братьях генерал Владислав Андерс. Где-то здесь и родилось различие — подлинное и реальное, которое все мы с такой горечью ощутили впоследствии. Различие между старой польской полевой фуражкой — «рогатывкой» с пястовским орлом 1-й армии и новомодным черным беретом 2-го корпуса. Оно заключалось именно в этом, а не в выборе поля битвы — выборе чисто военном: ибо в этом случае солдат всегда лишь выполняет приказ своего командования.
«Торжественную новость принесло сегодня радио, — записывал в Варшаве Людвик Ландау. — 2-й польский корпус под командованием генерала Андерса высадился в Италии и должен принять участие в боях на горном участке 5-й армии. Правда, мы все время ожидали появления польских войск на другом фронте, балканском, откуда путь в Польшу не был бы столь длинным. Чем было вызвано решение об использовании этих войск на итальянском фронте, со временем прояснится; будем надеяться, что на этот раз их возвращения в Польшу не придется ждать столько времени, сколько пришлось ждать Домбровскому[4] и находившимся с ним остаткам легионов…»{37}.
Когда батальоны виленской и львовской бригад сменили британскую пехоту в расселинах скал на склонах Монте-Кассино, Людвика Ландау уже не было в живых. 29 февраля 1944 года около двух часов пополудни он вышел из конспиративной квартиры на улице Сенаторской и направился домой, чтобы пообедать и сделать очередную запись в своем дневнике. Дома его не дождались…
Гора жертв. На другом конце Европы, в Кампобассо, «на торжественном заседании, посвященном третьему мая[5], за восемь дней до битвы, — вспоминает Мельхиор Ванькович, — я говорил о трагических судьбах польских легионов в Италии полтора столетия назад. Начальник гарнизона шепотом передал мне приказ командира корпуса: прервать выступление. Это и понятно: предотвратить битву было нельзя, как нельзя было, наверное, предотвратить Варшавское восстание. Она должна была войти в историю в ореоле воинского подвига, патриотической жертвы. Таким подвигом была эта битва, и я постарался ее увековечить»{38}.