В день праздника, в провинции, светлои ветрено. Оконное стеклопочти невидимо, мороженщица Клаваколдует над своей тележкой на углуКоммунистической и Ленина. Газетыв руках помолодевших ветерановалеют заголовками. С трибунысвисает, как в стихах у Мандельштама,руководитель местного масштаба,нисколько не похожий на дракона —и даже не в шинели, а в цивильномплаще, румынского, должно быть, производства,отечески махает демонстрантамширокою ладонью. Хорошо!А на столбах динамики поют.То «Широка страна моя», то «Взвейтеськострами, ночи синие». Закрытунивермаг, и книжный магазинзакрыт, а накануне там давалистиральный порошок и Конан-Дойлябез записи. Ну что, мой друг Кибиров,не стану я с тобою состязаться,мешая сантименты с честным гневомпо адресу безбожного режима.Он кончился, а вместе с ним и праздникнеправедный… но привкус беленыв крови моей остался, вероятно,на веки вечные. Вот так Шильонский узник,позвякивая ржавеющим обрывкомцепи на голени, помедлил, оглянулсяи о тюрьме вздохнул, так Лотова жена,так мой отец перебирал медалисвои и ордена, а я высокомерносмотрел, не понимая, что за толкв медяшках этих с профилем усатым…Вот почему я древним афинянамзавидую, что времени не знали,страшились ветра перемен, судилипо сизым внутренностям птиц небесныхо будущем, и даже Персефонумогли умаслить жирной, дымной жертвой…
«Задыхаясь в земле непроветренной…»
Задыхаясь в земле непроветренной,одичал я, оглох и охрип,проиграв свой огонь геометрии,будто Эшер, рисующий рыб —черно-злых, в перепончатом инее,крепких карликов c костью во рту,уходящих надтреснутой линиейв перекрученную высоту,где в пространстве сквозит полустертоеизмерение бездн и высот —необъятное, или четвертое,или жалкое – Бог разберет…Стиснут хваткою узкого конусаи угла без особых примет,я учил космографию с голоса,я забыл этот смертный предмет —но исполнено алой, текучею,между войлоком и синевойтихо бьется от случая к случаюсредоточие ночи живой —так оплыл низкий, глиняный дом его! —и в бездомном просторе кривомкрылья мира – жука насекомого —отливают чугунным огнем.