— Помнится, ты тоже говорил об изначальном неравенстве людей. — Анна пристукнула ладонью по подлокотнику. Она явно заряжалась моей злостью. — Кроме того, эту бойню затеял ты, а не твои разнесчастные Визири.
Я открыл было рот и снова захлопнул. Я понимал, что говорит она не то и не так, но возразить было нечем. Конечно, у меня нашлись бы другие аргументы вроде коррекции местной истории, переименования здешних героев и обновления школьных учебников, но меня бесила одна мысль, что Анна, человек, который по логике вещей обязан поддерживать меня, напротив — пытается со мною спорить.
Я вновь посмотрел за окно — на мерно вышагивающую фигуру Миколы — и неожиданно подумал, что, возможно, именно спора с Ангелиной — злого и безрассудного — мне сейчас и не хватало. Мне хотелось страданий и самобичевания, и Анна в полной мере выдавала все искомое. Матрица есть матрица, и, увы, Димка Павловский был прав, ни Натальей, ни Анной эта девушка в действительности не являлась. Она была тем, что я желал в ней видеть, не отступая от заданной программы ни на шаг. Не стоило сбрасывать и то жутковатое существо со змеиным телом, которое, возможно, обитало в ней. В это отчаянно не хотелось верить, но от этого сложно было отмахнуться.
— Ну? — она язвительно улыбнулась. — Что уставились, господин Консул? Или уже не нравлюсь?
— Дура! — взрычал я, и Ангелина немедленно взвилась над креслом.
— Не ори на меня! — рассерженной рысью зашипела она, и красивое ее личико на миг стало страшным. — Не ори, ты понял?!..
Наверное, я окончательно бы взорвался, наговорив ей кучу гадостей, но в этот момент поезд резко затормозил. Тонко заскрежетали колесные пары, певуче пропели пружинные рессоры. Ухватившись за стенной поручень, я едва не упал. Задрожав, как испуганный кролик, вагон остановился…
Глава 8 Пышный пепел руин…
Виселица была абсолютно новенькой. Даже сосновая кора была ободрана на ней не по всей длине. Ясно было, что сооружали наспех, заботились о скорости, а не о качестве. Да и висельник, застывший под Г-образной опорой, был тоже из свеженьких. Всего-то час или полтора как преставился. Трупы валялись вдоль всего откоса, но я продолжал смотреть только на казненного. Воочию подобную картину я наблюдал впервые, а потому висельник произвел на меня впечатление более чем тягостное. Сразу вспомнилась мрачноватая хроника, когда гитлеровцы вздергивали на перекладины русских мужиков. Самые упорные долго не сдавались — изгибались всем телом, сучили ногами, до последнего цеплялись за веревку. За мирной жизнью об этом как-то позабыли, но я-то подобные вещи помнил отлично. Может, потому и помнил, что родственника моей тетки (той самой из исчезнувшего подъезда) — совсем еще юного пацана — фашисты сбросили в назидание прочим в колодец, а родную бабку, пытавшуюся схорониться в подвале, пристрелили очередями прямо сквозь пол. Увы, это было, как были и концлагеря с прожорливыми печами, как были карательные акции со стороны собственных особистов, ни на йоту не уступавших господам из «СС». Та же тетка под страшным секретом рассказывала, как мерзли они в телегах, ссылаемые чекистами в Сибирь, как умирали по дороге от холода и голода. При этом вся вина многодетных семейств только в том и состояла, что они прожили два тягостных года под оккупантом, а позже, потеряв от голодухи половину детей, отказались участвовать в государственном «добровольном» займе. Именно тогда я окончательно простил немецкий народ, в полной мере осмыслив, что хороших людей (как и подлых) намешено поровну во всех нациях без исключения. Одновременно я разочаровался и в классовой теории Маркса, выявив в нем серию психических расстройств и ярую склонность к алкоголю. Впрочем. Разрушить классовую теорию было совсем несложно, поскольку среди друзей у меня в равной степени хватало и пролетариев, и выходцев из села, и «гнилой интеллигенции». Читая первоисточники, я без устали сравнивал ребят между собой, видел отличие, но это отличие меня только радовало, как радовало отличие таджикского паренька Рафаэля от татарина Наиля, поляка Димки Павловского от бурята Лёшика. Играя с ними в «пики-фамы», в ножички или футбол, я окончательно переставал понимать суть национальной неразберихи. Видимо, уже тогда во мне созревало убеждение в том, что единственное возможное отличие людей кроется в наличии агрессии. Даже глупость и леность не возводились мною в ранг запретных, поскольку и то, и другое я угадывал в себе самом.