«А как быть? Он у нас совершенно табуированный? Между тем я уверен, что эта книга, будь она всеми прочитана, принесла бы большую пользу. Сейчас в мире три темы, интересующие всех: термоядерная бомба, фашизм и рак. Но не собственно болезнь его интересует, а как открывается человек».
Восхищался изображением ответработника местного масштаба, которому нужна спецпалата и который очень любит народ, но презирает «население».
Кому объяснить, что это преступно, такое обращение с писателем, подобным Солженицыну? Кто ответит за это? Во всяком случае, если все сойдутся со мной, надо будет действовать». …
Трифоныч рассуждал: «Как у нас любят покойников. Каждый жалкенький рассказ Платонова сейчас подбирают и печатают – «Лит. Россия» или «Неделя», – а прежде он с голоду помирал, не печатали, не признавали, гнали. Ахматову оскорбляли, как могли, оскорбляли как женщину, называли блудницей, а теперь – иначе, чем Анна Андреевна, ее и не поминают – «выдающийся русский поэт». А Марк Щеглов? Сейчас все его дневники, письма пошли в ход, а будь он жив – наверняка несладко бы ему пришлось. Ведь он бы еще что-нибудь написал».
Кончил «Раковый корпус» Солженицына. Какие бы ни были малые его недостатки, можно лишь удивляться этому писателю – разнообразию его характеров, точности и глубине описаний, серьезности смысла.
Хоть и не с руки было – поехал в Москву на обсуждение повести Солженицына. Собрались in corpore, Твардовский просил устроить чай из самовара.
Кисло выступили Закс, Кондратович, сдержанно Дементьев. Я говорил, кажется, горячо и волновался – вообще после вчерашнего никак не могу прийти в себя – и счет смерти, о котором писал Солженицын, для меня стал особенно близок и прост.
Очень хорошо, интересно говорил А.Т. – рассуждал бескорыстно: «Мы не можем вам обещать, что это будет напечатано, потому все эти разговоры ведутся как бы на том свете».
О литературе, как оружии классовой борьбы: «Когда орудие узнало, что оно орудие, – конечно, оно не стреляет».
Трифоныч очень хвалил повесть, но порой, говорил он, чувствуешь резь – нет, так быть не может. О Русанове: «Бандиты не говорят между собою, собравшись: «Вот что, бандиты, наконец-то мы собрались и давайте делать свое бандитское дело». Нет, есть целая система своих, вполне благопристойных, фраз, выражений и т. п. Русанов не может, получив отпор, требовать снова газету в палату. И не может все время оставаться тем же, каким пришел. Что-то должно у него внутри начать шевелиться.
(Ср. с Иваном Ильичом[83].)
Солженицын, как всегда, слушал всех внимательно, молча, расписывая замечания на 2-х бумажках. Потертый учительский черный портфель с двумя замками, обращение, несколько неловкое, «друзья мои», учит, тон – все это от его педагогической практики – другой аудитории он и не знает. Кое-где он наскакивал, как боевой петух, но все же сказал, что чувствует себя среди друзей и потому хочет объясниться. Благодарил Твардовского за «художнические замечания». О своей концепции сказал, отвечая Дементьеву, что и дальше не собирается делать ее более ясной. Он старается показать логику жизни разных людей, возникающие перед ними проблемы. «Иногда я сам решил бы их легко, иногда же они и для меня остаются непростыми и не столь ясными».
О Русанове говорил с особым запалом, решив, что редакция покушается на самую суть образа.
«Они остались безнаказанными. Пришло время хотя бы нравственным, литературным способом рассчитаться с этой породой людей». «Но я старался писать Русанова с симпатией», – сказал он и сам засмеялся, так это выглядело странно. Но его мысль понятна: он хотел бы писать изнутри.
«Я считаю, что Яго – неудача Шекспира. Яго делает зло из зла. Между тем зло ради зла не делает никогда и никто. Зло делают, оправдывая свою систему жизни, свои удобства, свои взгляды».
Кончилось все хорошо, лучше, чем я думал. Мы пошли после совещания «под тент» выпить по рюмке коньяку. Трифоныч был потрясен рассказом о вчерашней катастрофе. Говорил мне нежные слова, просил передать Свете, что он поздравляет ее с избавлением. «Такие несчастия, как бы совсем случайные, обычно след общего неблагополучия. Ходынка».
Говорил о Плучеке, его театре, которому Твардовский хочет устроить банкет, несмотря на их беды. Очень хвалил дневники Симонова.
О Солженицыне говорил: «Он – великий писатель, а мы больше, мы – журнал».
На обсуждении Трифоныч говорил: «Сейчас ясно, что у Солженицына как писателя есть такой прием – он берет человека в минуту его высших страданий – будь то тюрьма, война или смертельная болезнь». Пожалуй, это шире, чем прием.
Был Солженицын. Он многое доделал в своей повести, которая называется теперь «От среды до четверга». Убрал Авиэтту, сделал глубже, разностороннее Русанова, словом, – для себя – сделал очень много, знак того, что очень хочется ему эту вещь напечатать.