На крыльце постоял с достойным выражением. Солнце пригревало ощутимо, — совсем уж лето. Слушал, как жужжат на вечернем солнцепеке мухи. Их много грелось на стене и по наличнику соседкиного окна. Соседка в белом лифчике и в голубых штанах ходила по комнате, увидала и задернула шторку, а я покраснел. Чего это она? А в прошлом году летом вот в таком же наряде загорала со мной на крылечке. Еще в карты играли. Тьфу… Но, может быть, она права? Чего я уставился? Как-то стыдно — точно подглядывал. В кадке с водой дробилось солнце, плавало там зеленое и ослепительное, качались тихие облака, и небо было темнее, чем на самом деле, и похоже на грозовое. Воробей скакал у крыльца, нашел куриный пух, натужно взлетел, унес под крышу. Я услышал голос соседки. Она что-то мычала — напевала невнятно. «Опять, наверное, своего лысого ждет», — подумал я. Почистил ладонью пиджак, на солнце он показался пыльным, оглядел начищенные ботинки, покосился на соседкино окно — видно одну ее курчавую, в шестимесячной завивке, голову, — спустился с крыльца и отворил ворота. Ну и пусть ждет. Мне-то что! Даже засвистел с горечи. Успокаивал себя. А мне хотелось опять ощутить запах ее духов, почувствовать ее сильные руки.
Иду на первый настоящий бал. На бал с музыкой, танцами и приглашенными девочками. Иду, как взрослый, даже стараюсь сохранить взрослое, пожалуй, скорее злобное выражение независимой самостоятельности. Даром, что ли, столько репетировал перед зеркалом?
Конечно, я не слишком здраво оценивал и свой костюм, и свою внешность — это приходит позднее, если приходит вообще. Зачем, скажем, высохшие, увядшие старухи красят помадой лиловые губы, мажут восстановителем остатки желто-седых волос? Но мне было четырнадцать, и я был уже весело доволен внутри. Кончалось мое отрочество, впереди был вечер! И кроме того, я уверен, что другие — прочие вряд ли будут выглядеть лучше, так же, наверно, будут благоухать ваксой и скипидаром.
Уже самый конец мая. Недавно прошли дождливые черемуховые холода. И солнце светило благостно, тихо и виновато. Было то предлетнее легкое тепло, которое еще радостнее летнего, и его чувствуешь каждым волоском, носом, губами и лопатками. Черемуха отцвела, а сирень везде глядела из-за серых заборов лиловыми нераскрытыми макушками. Они возбуждали грешные мысли: когда расцветет, залезть сюда вечером, наломать побольше — сирень я любил, а дома она не росла. Запах сирени почему-то всегда родит одно и то же воспоминание о моей низкой комнате, потоках дождя по стеклам, точно кто-то их мыл из ведра, грозовом мраке и взмахах молний и накатывающем обвальном грохоте, а потом, почти сразу, о золотом и легком солнце, стуке распахнутых створок, радости падающих капель, несказанном вкусе грозового воздуха, хлынувшего в окно, о моей матери, тогда еще очень молодой, мокрой, смеющейся — она пришла и бросила на стол тоже мокрые, чудно благоухающие кисти, нежно-белые и розово-голубые, и от нее самой, от платья, крепкого большого тела пахло дождем, сиренью, той же свежестью, какую я боюсь даже обозначить светлым, прохладным словом — счастье…
У входа оглядывали друг друга, обменивались тумаками и толкались плечо в плечо, но, в общем-то, все больше глядели на узкую улицу за разломанный забор с никогда не затворяющимися косыми воротами. Смотрели, как по сухой, по-летнему белеющей булыжником улице, по истертым тротуарчикам кругом в яркой траве по двое-трое стекаются к школе девочки. Неведомые, отделенные, непонятные существа… Существа в юбочках, в передничках, в чулочках, существа совсем не похожие на нас — с другими глазами, ногами, руками, какие-то особенно чистые, бесконечно опрятные. Они улыбались нам, косились на нас, некоторые пунцово краснели, скрываясь в вестибюле — там встречали дежурные девятиклассники (десятого в нашей школе не было, вместо десятого еще недавно уходили на фронт).