— А нешто государыня-матушка нам не порадуется, слова доброго не захочет сказать?
— Нетути, Софьюшка, нетути. Ты младшеньким-то нашим не говори: без памяти наша матушка, вся ровно полымем горит, никого не узнает, не говорит, только что стонет, да так жалостно-жалостно. Не до нас ей, Софьюшка.
— Ахти, страх какой! Чего ж теперь будет, Марфушка, не томи, скажи, царевна-сестрица!
— Одно тебе скажу, Софьюшка, иди в свой покой. Лучше станет государыне, всех царевен да царевичей позовут, хуже — тоже… позовут. Иди, царевна-сестрица, Господь с тобой. Вон Катерина Алексеевна да и младшенькие все тихо сидят, одна ты у нас беспокойная душа. Дай перекрещу тебя, девонька.
— Кого это ты отправила, Марфушка?
— Царевну Софью Алексеевну, государь-батюшка, кого ж еще. Так рвется к государыне, так рвется — не удержишь. Который день Христом Богом меня молит в опочивальню ее допустить.
— А ты вдругорядь и пусти, доченька, теперь уж все едино…
— Неужто плохо так, государь-батюшка? Не верю, ни за что не поверю!
— Тише, тише, царевна. Дохтур сказал, нет надежды — Антонов огонь [67]всю государыню нашу охватил. От него не спасешься.
— Антонов огонь! Страсть какая… А может, ошибся, дохтур? Может, лекарям каким велеть прийти? У одного средства нет, у другого найдется?
— Думаешь, иных не спрашивал? Все одно твердят: не жилица, мол, больше государыня, не жилица.
— Господи, а ведь Иванушке, царевичу нашему Ивану Алексеевичу всего-то два с небольшим годика набежало, да и Семену Алексеевичу четырех нет. Каково им-то, несмышленышам, будет?
— О том и молюсь ежечасно, чтобы Господь их юность помиловал, не лишил родительницы. И то сказать, двенадцать раз царица рожала, а вот на тринадцатый — на-поди. Пока в силах была, имена деток, что твою молитву, твердила. За каждого из чад своих у матери сердце болело. Жалостливая она, государыня-царица. Если сочтет Господь ее дни, быть тебе за старшую в семействе нашем, Марфушка, весь царский дом держать. Да ты у меня умница, все-то сумеешь, все у тебя получится.
— Не говори так, государь-батюшка, прежде времени не говори. Так сердечушко и рвется, так и рвется…
— Когда повелишь, великий государь, дела докладывать? С иными обождать можно, а украинские да астраханские промедления не терпят. Не по чину мне их самому решать — твое государево слово надобно.
— Вот и докладывай, Афанасий Лаврентьевич, чего ждать-то?
— В печали ты великой, государь, так не с руки тебя тревожить.
— На все воля Господня, Афанасий Лаврентьевич. Слезами горю не поможешь, только Господа прогневаешь. Ему одному знать, чей век сократить, чей продолжить. Так что там у тебя?
— Стенька Разин, государь. Поплыл, проклятый, на восточный берег Каспия, громит трухменские улусы. На Свином острове — есть там такой — с товарищами стан свой раскинул.
— Куда, как полагаешь, Афанасий Лаврентьевич, дальше путь свой держать будет? Может, на персидские богатства опять зарится? Как оно в прошлом-то году было.
— Да нешто за его дурную голову кто поручится, что ему на ум взбредет? В прошлом-то году по весне он в море ушел. За ним еще с Дону сотен семь казаков пошло — Сережка Кривой ими командовал. Князь Прозоровский в те поры доносил, что таких-то, прости Господи, шаек несколько собралось. Стенька все берега Дагестанские пограбил, город Дербент до земли порушил. До Решта дошел, персидскому шаху службу свою предложил. Покуда ответа дожидался, жители местные тайно сотни четыре его подельщиков порезали. Стеньке бежать пришлось, да больно злобен, супостат, на невинных досаду свою выместил.
— Помню, помню, князь Прозоровский отписывал, никак, в Фарабате дело-то было.
— Так и есть, великий государь. Приплыл со своими казаками в Фарабат, пять ден торговал как ни в чем не бывало, а на шестой шапку-то на голове и поправил.
— Знак, что ль, у него какой?
— Знак и есть знак — чтобы убивать да грабить. Сколько народу безвинного они тут положили, сколько в полон забрали, с персиянами потом меняться стали, страх подумать.
— Выходит, и теперь что-нибудь да удумает.
— Не иначе, государь. Хорошо бы, коли одними персиянами на этот раз обошлось. Князю Прозоровскому бы передышка вышла. Так и отписывает, ни единой ночи спокойно не спит — нападения да измены ожидает. Не иначе за грехи наши такое наказание.
— Пушек еще в Астрахань послать надо, Афанасий Лаврентьевич. Только озаботься, чтобы в дороге нехристю окаянному не достались — он в таких делах куда как прыток. А на Соловках-то у нас как?
— Худо, государь, одно слово — худо.
— Тут, Афанасий Лаврентьевич, одного-то слова мало. Не первый, чай, год с упрямцами канителимся. Не пришлось бы силу применить. Помнишь, ведь три года назад им книги исправленные прислали.