Они вымыли друг друга. Чан любил чувствовать на коже ее прикосновения и смотреть на ее львиную гриву между обнаженных лопаток. Мылом они оттерли дневную грязь с мыслей и с тел, а после предались любви. Они не торопились, изучали и ласкали друг друга, гладили нежные места, пробовали на вкус изгибы шеи, впадинки между низом живота и началом бедер, крепость сосков.
Под конец дня, который изменил в них что–то, они как будто заново познавали друг друга. Он заново слышал ее тихий стон, когда входил в нее или когда замедлял движение до сильных ритмичных ударов. Ее пальцы впивались ему в спину так, словно рвались к его сердцу. Когда он наконец лег щекой на ее живот, чувствуя на языке соленый пот, он, наверное, заснул, потому что очнулся внезапно, почувствовав, что Лида пошевелилась.
Она сидела на кровати на коленях рядом с ним, луна выкрасила ее волосы в серебро. На ее раскрытых ладонях лежал его нож. Она вытащила его из сапога Чана.
— Это был ты, Чан Аньло?
— Он почувствовал, как кровь забурлила в его венах, но остался лежать неподвижно.
— Что… был я?
— Там, в лесу.
— Конечно, это был я. Мы же вместе там были. Я помог похоронить твоего…
— Нет. — Она задумчиво поворачивала перед глазами лезвие, проводила пальцем по единорогу, вырезанному на рукояти из слоновой кости. — Ты понимаешь, о чем я.
Волосы обрамляли ее тело, укрывая его густой тенью.
— Да, Лида. Я понимаю, о чем ты.
— В лесу с солдатами. Четверо убитых.
Он прислушался к ее дыханию. Оно было неглубоким и быстрым.
— Я не мог позволить тебе умереть, — ответил он.
— Значит, нас прикрывал не Максим Вощинский?
— Нет.
— Как ты узнал, где я?
— Это было несложно, ведь ты — часть моего сердца. Разве мог я не знать, где оно бьется?
Но она не позволила увести себя от разговора.
— Расскажи мне как.
— Ты сказала, что поедешь на машине Вощинского. Нетрудно было догадаться куда.
— Так ты знал? Ты тоже знал, где находится этот комплекс, на котором работает отец?
— У меня есть товарищ, который умеет следить за грузовиками не хуже московских воров.
— Куань?
— Нет. Мой добрый друг, его зовут Бяо. — Юноша взял из ее рук нож и положил рядом с собой. — Любимая, веди себя осторожнее. Опасайся предателей. Слишком многим людям известно, чем ты занимаешься.
— Кроме моего отца. — Она печально вздохнула. — Йене Фриис этого не знает.
Порывистым движением Чан сел и убрал волосы с ее лица. Когда Лида подняла на него глаза, зрачки ее были огромными, губы блестели. Она решительно прижала его к кровати и села сверху, уперев ладони в его грудь.
— Любимый мой, — тихо произнесла она, — как мне отблагодарить тебя за свою жизнь?
— Сбереги ее.
Когда ее бедра начали двигаться, ему захотелось забрать ее из Москвы. Увезти от отца, от брата, от овдовевшей женщины. От нее самой.
51
Ночью выпал снег. Он превратил тюрьму в творение красоты. Окна, двор и даже скамейка — все сверкало под потоками ясного утреннего света, точно жемчужины на убранстве невесты. Йене ненавидел это. Эту фальшь. Как может что–то настолько уродливое внутри выглядеть так изысканно? Заключенные строем по одному шагали по кругу, опустив головы и не разговаривая. На ресницы и щеки Иенса падали снежинки. Растаяв, они стекали по щекам, как слезы. Перед ним шла Ольга. Вдруг она покачнулась, и он быстро протянул руку и поддержал ее за локоть. Он показался ему тоненьким и хрупким, как крыло воробья.
— Убрать руки! — заорал Бабицкий.
Йене пробормотал вполголоса:
— Когда–нибудь, Бабицкий, обещаю, я прикоснусь к тебе.
— Йене, — прошептала, не поворачивая головы, Ольга, прикрыв рот рукой в перчатке. — Не надо. Мерзавец не стоит того.
Он не рассказал ей, что большой человек, застреленный вчера во дворе тюрьмы, был его другом. Что в золотые дни при царе они просиживали вместе ночи напролет в конюшнях Зимнего дворца, играя в карты, что они дрались из–за девушек, боролись на руках из–за лошадей. Что они перевязывали друг другу раны и спасали друг другу жизнь. Нет, об этом он не обмолвился ни словом. Он переставлял ноги на белом ковре, который скрадывал звуки, точно заключенные превратились в призраков. Прозрачных и безмолвных. В духов прошлого, которое ушло и которое уже не вернешь никогда. Как ему когда–то могло прийти в голову, что они смогут ожить в этом новом, советском мире? Наверное, он тогда лишился рассудка.
Датчанин поднял лицо навстречу падающему снегу и, щурясь, посмотрел вверх, за желтые огни тюремных фонарей, туда, где луна и звезды висели, закрытые черными тучами. Недосягаемые. Он подумал о дочери, которая тоже была недосягаема, и снова почувствовал боль в груди, которую, до того как начали приходить письма, он отключал простым усилием воли, едва та давала о себе знать. Но теперь она не уходила. Она застряла в нем, как будто кто–то приколотил ее гвоздем к сердцу да и оставил там ржаветь.