Первым по шторм-трапу поднимается высокий, иссушенный зноем старик. Пестрые клочья халата развеваются на его плечах. Он один изо всей команды кое-как одет. Мы сразу понимаем, что это капитан. Когда он выходит на палубу, мы видим кривой сточенный нож на его поясе и под распахнутым халатом бумажный сверток, прижатый к груди.
Он останавливается у трюма и, протянув руки, вдруг падает на колени. Он прижимается лицом к накаленной палубе, и плечи его дрожат, словно в ознобе. Мы стоим широким полукругом, еще не понимая ничего, но черные матросы парусника один за другим взбегают на палубу и тоже падают на колени сзади своего капитана. Все они молчат, и в этом бескрайнем одиночестве океана, под небом равнодушным и пустым, нам становится не просто жаль их за отчаяние и нищету, становится страшно за них, героев безвестной страны. Рядом качается их древний корабль, как будто выплывший из тьмы столетий. Мы видим их руки, разъеденные голью, измозоленные канатами, руки большого, жестокого труда. Почти насильно мы поднимаем их с палубы и ведем под тент. И первое слово, которое произносит их капитан:
— Woter!..
Повар приносит воду, но, не обращая внимания на кружку, они припадают к ободку ведра жадными, потрескавшимися губами — и самым последним пьет черный капитан. Губы его воспалены, кровь выступает на них от свежей влаги, но он оставляет еще несколько глотков для самого молодого матроса; он вторично передает ему ведро. Потом мы все садимся на брезент трюма, и, бормоча глухие слова, капитан развертывает карту. Как выясняется, карта издана в Лейпциге, в 1798 году. Далеко на восток, к Никобарским островам, отнесен на ней Цейлон. На блеклом, рыжеватом разливе океана вырваны огромные клочья.
Не больше десятка английских слов знают эти чудесные моряки, однако мы говорим не менее часа, прекрасно понимая друг друга. Удивительный язык улыбок, глаз, рук, позабытых или угаданных слов, язык «да» и «нет», — язык международного порта. И мы узнаем историю этой ветхой скорлупы и ее отважного экипажа.
Почти до самой Момбасы, через океан, они шли в Индию тем самым путем, где в 1498 году предки их впервые провели каравеллы Васко да Гамы. Трехмесячный рейс — и пища все время только рыба и вода. Они везли для продажи кокосовые орехи и лимоны, собранные на Черном материке. Трехмесячный рейс и надежда на «выручку» в сорок долларов — на семерых — за голод, штормы, за бессонный труд! Впрочем, для них, потомственных моряков, не страшен океан — страшнее штормов европейские экспрессы. Джентльмены и леди спешат домой, они устали от тропического зноя, и капитан двадцатитысячетонной махины ни на градус не уклонится от курса, даже заметив арабский парусник у носа своего корабля. Третьего дня, на заре, они не успели увернуться от экспресса. Наполовину разрушенный парусник остался в океане, и после три парохода, прошедших мимо, не захотели помочь «чернокожим». Басни о «пиратах» — постоянное оправдание для них.
…Бессмертной славой покрыто имя Васко да Гамы, хотя черные лоцманы указывали ему Путь. Забвением покрыты имена первых лоцманов южного океана. Только легендой сохранен Синдбад-мореход. Но кто знает о мужестве его отважных потомков сегодня, как столетие назад, на кораблях, еще более ветхих, чем каравеллы, идущих по древнему пути?
Когда мы даем этим людям хлеб и табак и берем на буксир их разбитую шхуну, с изумлением они узнают в нас друзей, и слезы текут по их обветренным лицам.
— Мы очень бедны, — волнуясь, объясняет их капитан. — Груз выброшен за борт… — И он показывает свои покрытые мозолями ладони, и горькая усмешка не сходит с его губ. Мы понимаем, он говорит, что честное мужество никогда не бывает богатым.
Штурман Загоруйко долго подыскивает ответ. Он пробует английские, малайские, китайские слова. Но кто-то из матросов приносит карту и обводит рукой пашу страну.
— Москов! — восхищенно кричат арабы. — Москов! — И каждый из них, словно к земле самой родины, прикасается ладонью к этой карте. Больше им ничего не нужно объяснять. Это слишком много для человека — неожиданно найти родину здесь, в синем одиночестве океана.
Три дня, до самого Коломбо, арабы едут на нашем корабле. Днем они помогают матросам, работа кипит в их руках. По вечерам они молятся и поют песню. Похоже, песня эта без слов. Она печальна и длинна. Зной пустыни и глухой говор волны слышится в ней. И в тусклых отсветах южной ночи, как призрак древности, маленький полуразрушенный парусник взлетает и падает за нашей кормой. Когда сложена эта песня? Сколько столетий назад? Не слышал ли ее Васко да Гама на этой самой широте?
В непрерывном шуме муссона, на палубе, в полусвете огней, мы сидим и слушаем чужую далекую песню. Голоса арабов тихи. Они поют, как один человек. Закрыть глаза — и видишь его на берегу, перед огромным простором. Море ли это? Жизнь? Мечта? Арабы поют, раскачиваясь, и лица их становятся теплее, и одно знакомое слово мы угадываем в песне:
— Москов…
Теперь мы понимаем, что здесь же, среди нас, они слагают песню о надежде и мечте, и, может быть, это самая светлая песня.