— Вот что, Василий, — сказал он спокойно, как обычно. — На, бери. — И протянул мне винтовку.
Я взял. Она была страшно тяжела. Я еле смог удержать ее в руках. Заметив, что я поворачиваю дуло к себе, он вдруг крикнул:
— Да что ты?.. Чудак! Ну, парень, — и потрепал меня по плечу. — Все ясно, Василий… Нашли его, голубя.
Он взял меня за руку:
— Вот. Идем… Есть приговор.
Мы вышли из амбара. Дорогой, раскуривая трубку, Гансюк говорил:
— А ты молодец… Здоровяк! Значит, не тиф у тебя. Ну, пострадал, ничего, крепче будешь. Сам пойми, он ведь всего тебя в муку вымазал, чтоб от себя подозрения отвести. Как не подумать?..
Я думал о Матвее. Только теперь мне стало окончательно понятным странное его спокойствие прошлым утром. Последние слова Гансюка не тронули, не обозлили меня. Я даже забыл спросить, кто же все это сделал.
Уже светало. Бледная заря поднималась за речкой. Дул влажный ветер.
Неподалеку от школы Гансюк повернул во двор к небольшому глиняному сараю. Я шел следом. Скинув железный крюк, он открыл дверь и поднял фонарь. Мы остановились на пороге.
В углу, на соломе, прислонившись щекой к стене, сидел Шурик. Я отшатнулся, не поверив. Но это был он. От слабого света фонаря правый глаз горел розоватым прозрачным огоньком.
— Зачем ты это сделал, Шурка? — закричал я, бросаясь к нему. — Зачем?!
Он сжался. Медленно и не меняя позы, словно на какой-то невидимой оси, он повернулся ко мне. Щеки его тряслись, и зубы стучали так сухо и резко, что я вдруг всем телом ощутил горячие уколы озноба.
Гансюк поставил фонарь на пол, присел. Я опустился рядом. В сарае пахло мышами. Свет падал на Шурика узким пучком. В этом пучке световых линий Шурик ворочался тяжело и плавно, как паук в паутине. Неожиданно он заплакал: тоненько, жалобой скрипки задрожал его голосок.
— Мамочка, — сказал он сквозь плач, давясь спазмами. — У меня ведь мамочка, Вася… Я и муку-то взял, чтобы ей, маме, денег послать. И Матвея толкнул…
— А у меня, — сказал Гансюк задумчиво, словно невзначай, — тоже мамаша есть. Письма берегу. Люблю ее, старушку.
— Ты поймешь меня, простишь, Гансюк! — закричал Шурик, вскакивая на ноги, заламывая руки.
Но Гансюк ответил поспешно:
— Нет, не пойму. Именно потому, что и у меня, и вот у Василия тоже есть матери.
Помолчав, он добавил значительно:
— И у Матвея тоже старушка есть. Ждет.
Шурик прижался к стене. Медленно сполз на пол. Гансюк зажег спичку, прикурил. Трубка плохо раскуривалась. Наконец засинел дымок.
— Слушай, Шурик, — сказал Гансюк, не вынимая трубки изо рта. — Ты думаешь, нужен ты мне? Чудак! Ни капли…
Шурик пошевелился. Покрытое световыми пятнами его лицо передернулось. Глаза расширились, в них зажглись огоньки. Он хотел о чем-то просить, — так раскрылись его губы.
Гансюк продолжал спокойно:
— И разве я у тебя жизнь заберу? Нет. Она сама не хочет тебя. Вот и все.
Он затянулся, глубоко вздохнув. Бурые его усы поникли еще ниже.
— Надо крепко все разобрать, — сказал он. — Все мы сыновья. У всех матери. И мы ведь за жизнь, а вот приходится… Значит, в смерти твоей — жизнь, понял?
Шурик, впрочем, ничего не понимал. Маленькие огоньки выросли, заполнили его глаза.
— Простите, милый… — зашептал он, икая, срываясь на визг. — Я буду весь вашим… всегда… милый… Ну, ведь будет поздно!.. Одну минуту…
Гансюк отвернулся. Помолчав, он кивнул мне.
Я встал. Я был очень спокоен. Мне так надоело ошибаться, так больно было ошибаться в людях.
Шурик заглянул мне в лицо. Его глаза были тусклы и горячи от страха. Мне стало стыдно за них, за эти голубые глаза. Я не испытывал сожаления.
И после мне было только неприятно при воспоминании о последних минутах этого человека.
Ветер хлестнул мне в лицо. Это было похоже на удар плетью. Я прижался к обрыву, к сырой песчаной стене. Только теперь раздался взрыв. Сверху посыпались пыль и мелкие куски чернозема.
Каменная опора моста вспыхнула тысячью осколков. Громадная голубая ферма с перилами, пожарными бочками, проводами качнулась и поплыла… Ниже… Ниже… Сквозь осыпающуюся тучу пыли… Ниже… В бурное месиво реки.
Игнат рванул меня за плечо.
— Да ты оглох, что ли? — закричал он, багровея. — Айда!
Я бросился за ним вверх по крутой зыбкой тропе. Ноги мои скользили и поминутно срывались. Я изодрался до крови, цепляясь за корни и синие груды известняка.
Когда мы взбежали на гору, эхо еще бродило за речкой, в лесах.
Игнат остановился и, встряхнув головой, радостно выругавшись, достал из-за пазухи бинокль.
— Так, Василий, — сказал он, протирая стекла. — Главное сделано. Теперь хоть и пропадем — не беда! — И тихонько засмеялся, обнажая густые мелкие зубы. — Получите мостик… господа!
Я оглянулся на реку. За прозрачной стеной лозы в воде купалась голубая ферма; два рельса беспомощно торчали над нею, на срыве моста. Река уже была спокойна. Клочья пены, похожие на стаю белых птиц, плыли вдоль берега.
— Пробиться бы только к своим, — сказал Игнат, поспешно опускаясь на землю. — Эх… ма! — И вдруг приказал, не отрывая глаз от бинокля: — Ложись!