В родимой сторонке, в Донбассе, я не был несколько лет, все собирался наведаться, но обстоятельства не позволяли. Дорога завела меня далеко, на берег Золотого Рога, я полюбил Владивосток и, работая матросом на корабле, находясь в рейсе, обычно скучал по этому чудесному городу. Но в тридцатых годах, прибыв с Дальнего Востока в Одессу и получив отпуск на целый месяц (мой сухогруз стал на ремонт), — я навестил и Харьков, и Донбасс.
Мой поселок уже становился городом, и в ряду новых солидных зданий старинный отчий домик грустно смотрел на меня, как живой, подслеповатыми окнами. Неподалеку отсюда еще недавно простиралась ровная степь, а теперь ее заняли строения новой шахты, и улицу моего детства загромоздил огромный и дымный террикон.
Все было здесь ново: и ладные, просторные дома, и ухоженные дороги, и повисший высоко над землей газопровод, и стройные опоры канатной дороги, и молодые сады над оврагами; только «дым отечества» остался прежний — особенный, острый воздух Донбасса с привкусом тонкой полынной горечи.
Переменилась к тому времени и бывшая Юзовка; я помнил ее негромким, деловитым городком, разбросанным, усталым и зачаженным. А теперь она убирала муравейники землянок и халуп и прокладывала широкие проспекты, а над ее изрытой, истерзанной землей уверенно поднимались тополя и клены, ясень, акации, бересклет; и вечерами, не пугаясь ни заводских гудков, ни зарева плавок, ни железного грома, в этом шахтерском парке пели соловьи.
Я остановился в старой гостинице, уцелевшей еще со времен Джона Юза, в мрачном каменном доме, похожем на тюрьму.
Электрический свет в гостиницу подключали поздно, где-то в десятом часу, и в номере с вечера было почти темно, пока на заводе не начинали выдавать плавку. Тогда багровый огненный прибой беззвучно рушился в окна, и по запыленным стеклам долго текли жаркие брызги света. Огромный металлургический завод подступал вплотную к центральным городским кварталам, его могучее дыхание проникало сквозь камень гостиничных стен, и они то вибрировали, то резко вздрагивали, словно под ними смещались пласты глубин.
Вечерами главную улицу города брала в свое полное владение молодежь, и вместе с размеренным дыханием завода, с его сердцебиением, ощутимым сквозь камень мостовых, над веселой праздничной толпой веяло весенней свежестью, молодостью и силой. Это ощущение весны, чуточку тревожное и волнующее, сходное с первыми проблесками любви, я приносил в свой неуютный номер, и у меня возникала и крепла потребность действия, трудной работы, а какой именно, я и сам не знал.
После долгой разлуки и пробыл в родном краю какую-то неделю, но мне уже хотелось поделиться с добрым приятелем во Владивостоке той сложной сменой чувств, — грусти, радости, удивления, — которые, очевидно, неизбежны при возвращении на землю своего детства.
Я принялся писать письмо. Почему-то оно не получалось. Было трудно рассказывать о главном, о том, что происходило у меня в душе, когда я стоял у крылечка заброшенного отчего дома, и что переживал теперь, в этом городе, пахнущем жженным металлом и весной.
Тогда я решил разобраться в своих впечатлениях письменно, для себя, но и это оказалось делом тонким и трудным, однако трудной работы я и хотел.
Шло время, вспыхивали и угасали зарева плавок, текли по стеклам окна ручейки света, и вот кто-то некстати постучал в дверь номера, хотя я никого не ожидал.
— Послушайте, жилец, у вас всю ночь был непогашен свет.
Я узнал голос дежурного по гостинице.
— Почему же всю ночь?
— А сейчас, уважаемый, восемь часов утра.
— Не может быть…
— Взгляните на часы.
Такое со мною случилось впервые; я не заметил, как пронеслась эта ночь! Но последняя точка была поставлена, и, когда я собирал страницы рукописи, отыскивая недостающие не только на столе, но и под столом, и даже под кроватью, складывал их, мимолетно взвешивая на ладони, у меня было такое самоощущение, словно я возвращался с удачной рыбалки или охоты, — усталость ломила все тело, и сердце еще долго не успокаивалось.
Дальнейшая судьба рукописи была, впрочем, предрешена, а печь находилась здесь же, в номере. Но через пару дней, перечитывая запись, я вдруг понял, что мне будет жалко расстаться с нею. Возить ее в чемодане — лишний груз, и все-таки расставаться не хотелось.
Тут и мелькнула мысль: а что, если?.. На главной улице я как-то заметил небольшую стеклянную вывеску редакции областного журнала. Поразмыслив еще денек-другой, я решил, что за смелость меня не накажут, и отнес рукопись в редакцию.
Она помещалась на втором этаже, занимая малую комнатушку, отделенную от длинного коридора фанерной перегородкой. В комнатушке за единственным столом сидел задумчивый лобастый юноша и, нахохлившись, хмуря брови, шепотом читал с листа стихи. Он небрежно кивнул мне, дочитал стихи, сделав карандашом пометку на полях страницы и, вскинув голову, спросил:
— Поэзия?
— Проза.
— Печатались?
— Немножко.
— Где?
— Далеко отсюда. Во Владивостоке. В газете «Тихоокеанский транспортник».
— О чем писали?
— О коке.
— Это что же… кока-кола?