Я вошел в эту необычную толпу во дворе рабфака с осторожностью и с учащенным сердцебиением. И скромный лесоруб с его удивительными акварелями, и маленький Аналько с его стремительным оленем, и сибиряк Васильев, разудало, размашисто читавший свои стихи, — все они были для меня волшебниками или, по крайней мере, людьми, приобщенными к волшебству. Я еще не мог отличить истинное от напускного, и молодой, богатырски сложенный актер с львиной гривой волос и римским профилем, с глуповатой привычкой принимать величественные позы внушал мне, провинциалу, веру в свое величие, и как-то случилось, что я оказался у него на побегушках. Себялюбивый и малограмотный толстовец, с крестиком на немытой шее, ронял самоделковые афоризмы, а я подолгу раздумывал над их тайным смыслом. Щуплый и болезненный богемщик поэт, автор плаксивых стихов о собственной беспутной жизни, рассчитанно выжидал минуту, чтобы сказать: «…Однажды я с Есениным Сережкой…» Или: «Ну, и кутнули мы с Есениным Сережкой на Арбате!..» А я взирал на него с душевным трепетом: он знал Есенина! Больше того: если Есенин заметил его среди других, значит, этот человек чего-то стоил! И этот человек запросто, чуточку покровительственно, клал мне руку на плечо. Как же мне было разобраться в людях, что теперь окружали меня, да и в сумбуре собственных переживаний!
— И что он тебе дался, выжига? — кивнув на величественного актера, как-то спросил у меня светлолицый, улыбчивый паренек, уважительно прозванный Филиппычем. — У него только поза и мина, а спроси о книгах — не читает принципиально.
Громоздкий актер от такой прадерзости онемел и словно бы задохнулся: он попытался схватить Филиппыча за воротник, но тот легко увернулся и сказал строго:
— Запомните, Николас: еще раз поднимете на меня руку, и я пожалуюсь муромчанам… Артель возьмет вас в оборот!
— Но вы… уважаемый, вы оскорбили меня публично! — взвизгнул актер, багровея от ярости, но и заметно робея. — Разве вы забыли мое обещание? Я уже начал читать романы…
Филиппыч безбоязненно приблизился к нему:
— Еще одно слово, Николас… А что касается романов, проверю.
И актер сдался: удивительное дело, он робел перед этим хрупким юношей, Филиппычем! А меня, конечно, заинтересовало, о какой артели шла речь? Я стал расспрашивать Филиппыча, и он сказал:
— Тут есть такие, что стесняются «черной работы». И пускай остаются на иждивении пап и мам. Что касается меня и новых моих приятелей, нам не от кого ждать ни телеграфных, ни почтовых денежных переводов. Исходя из этого, я и организовал артель, которой мы присвоили имя Ильи Муромца, и успешно выгружаем на станции Москва-Рогожская дрова и цемент, кирпич и стекло, известь, щебень и уголь. Этого Николаса мы тоже приняли в артель и теперь коллективно перевоспитываем. Поначалу он жеманничал, опасался, что, мол, от пыли на его нежной коже появятся прыщи, однако опасения были напрасны, он постепенно приходит в норму, и за свои честные, трудовые рублики уже весь репертуар МХАТа пересмотрел.
До чего же рассудителен и житейски цепок оказался этот светлолицый, улыбчивый Филиппыч! Я горячо одобрил и сметку его, и хватку и сказал, что не стану лишним человеком в артели имени доброго богатыря, а он, поразмыслив, предупредил:
— Только не жадничать. Не забывать, зачем в Москву-то пожаловал.
Несколько озадаченный его словами, я заметил Филиппычу, что жадность к работе — не в укор.
— Будем считать, что ты уже числишься в муромчанах, — сказал Фнлиппыч. — Но помни, что с появлением денег возрастают и потребности. Черен студенческий хлебушко, а случайные, да еще «фартовые» подработки могут, брат, сбить с дороги.
И Филиппыч стал рассказывать о своем земляке-стихотворце Василии Семяшине, как он отправился, тихий, скромный Васенька, пешим порядком из дальней костромской деревеньки в матушку Москву и как предстал здесь, лет пять назад, в лапоточках и с котомочкой за плечами, перед маститыми собратьями по перу, умилив и растрогав их аржаными духмяными виршами.