Иногда он с удивлением думал о шахтерах: жизнь беспросветная, каторжная, злая; в глухих подземельях мрак и духота; в забоях крадется зловещий метан, хлещет ледяная вода, постоянно грозят завалы; дома, в землянке, словно в кротовой норе, негде повернуться или выпрямиться в полный рост, и если заглянет радость, так только в получку — с хмелем, слезами, проклятиями, с горем пополам. А человек несгибаем и горд; богатырской силенке его не страшны никакие беды; твердому, ясному характеру свойственны сноровка, хватка, смелость; дороги дружба, веселье духа, верное плечо товарища, суровая честность и готовность жертвовать собой.
Казалось бы, горькая бедность, пьянство и безграмотность, лихоимство десятников и грубость хозяев, грязь притонов и произвол полицейских царьков навсегда могли бы перечеркнуть достоинство человека. Но человек горд. Он видит, угадывает, понимает значение своего труда. И какие кристально чистые, пытливые, сильные духом нередко вырастают в темени и смраде землянок люди, как ощущают они еще не выросшие крылья, как жадно тянутся на огонек: взволнованно любят музыку, заучивают песни, слушают грамотеев, чуть ли не молятся книге, тоскуют по прекрасному, сбивчиво, но упрямо ищут к нему пути.
Сколько раз Лагутину приходилось выступать в шахтерских бараках, в нарядных, в тесных и грязных конторах, просто под открытым небом, в степи. Он не напрашивался. Его приглашали. В пестрой, шумной и всегда непокорствующей многоликой среде шахтеров обычно находились два-три «зачинщика» добрых дел. Узнав, что к ним прибыл ученый человек из самой матушки Москвы, они приходили к нему тайком от начальства, смущенно мяли в руках фуражки, смотрели в землю, неловко топтались у крыльца. Чубатые, мускулистые, бронзовые от солнца и ветра силачи, которым — это легко было понять с первого взгляда — не страшен ни надзиратель, ни пристав, ни сам сатана, они робели перед ученым, боясь, что он откажет в их просьбе.
Леонид Иванович не отказывал. Его глубоко трогала эта тяга шахтеров к свету. Он шел за ними в бараки, раскладывал на столике при свете коптилки тетради и книги и рассказывал необычной своей аудитории о строении земли, наблюдая, как отражается изумление в их широко раскрытых глазах, как скользит по задумчивым лицам от чадящей коптилки трепет пламени и одновременно трепет мысли.
Для него не было неожиданностью, что и здесь, в Лисичьем Байраке, где начал свою историю Донбасс, шахтеры хотели услышать слово науки. Он собирался уехать немедля, как только стихнет метель, но из-за этой лекции согласился задержаться.
Шахтерский поселок на обрыве кряжа, на древних Оленьих горах, был по-родному близок Лагутину; здесь он нашел следы первых разведочных шурфов и первой шахты, а люди этого поселка были внуками первых донецких шахтеров.
Не все они знали свою родословную, которой следовало гордиться. Вольница южных степей, закованная в кандалы; сыновья непокорных запорожцев, беглые гулящие люди из русских губерний, отважные бунтари — исконные враги престола и крепостников, они полегли здесь костьми на первых каторжных углеразработках, но они оставили своему потомству неистребимую мечту о свободе и правде, дух непокорности и высокий волевой накал.
И еще они оставили в наследство поколениям беспокойство и страсть первооткрывателей, постоянный, немеркнущий интерес к подземным далям кряжа, где таился источник их жизни — трудный каменный урожай.
Именно об этой традиции первооткрывателей Леонид Иванович и хотел бы рассказать шахтерам Лисичьего Байрака, чтобы встрепенулась в них гордость за отвагу отцов и дедов, за славные открытия и гигантский труд.
Однако недавно, когда с шахты Копта прибыли двое посыльных, Лагутина удивили странным поведением Кузьма Калюжный и больной бродяга Митенька.
Посыльными были уже знакомый Леониду Ивановичу старичок-фельдшер, юркий и прилипчивый говорун, и рослый, долговязый детина, сумрачный и молчаливый. Он сказал, что работает крепильщиком на новой проходке Копта, которого назвал басурманом и живодером.
— Тем не менее, — заметил Лагутин, — этот «басурман» снял за свой счет помещение Горного училища, чтобы мою лекцию могли прослушать не десятки — сотни горняков! Каковы его отношения с рабочими — не знаю, но этот случай, прямо скажу, редкостный.
Долговязый махнул рукой и погрузился в сумрачное молчание. Старичок фельдшер, посмеиваясь и потирая руки, засуетился вокруг Леонида Ивановича.
— Симптоматично! — воскликнул он, вскидывая щуплое личико и торжественно складывая на груди коротенькие руки. — Это веление времени, не иначе!
И тон его, и наигранный смешок, и поза не нравились Лагутину; он спросил:
— То есть?
Похоже, что ответ у Сечкина был заготовлен заранее:
— Этот басурман напуган. Да, именно басурман, так как он не христианской веры. Он понял, что народ стихийно стремится к благу, что мы, интеллигенция, поддерживаем идеалы, которые у государства и народа едины. Мы, интеллигенция, — сила, и поскольку с нами народ — самое верное пойти навстречу нашим свободам… Немец это осознал и, видимо, ищет взаимопонимания…