Как быстро, как удивительно преображался мир, открывшийся взору с этой каменной вершины! Из неподвижной белесой мглы выплыл и резко обозначился гибко изогнутый контур реки; кручи над правым берегом ее нависли огромными лохматыми скирдами; взлетел и застыл высоко в небе соседний отрог кряжа. За линией берега разделяла темные перелески сонная заснеженная гладь озер. За ними, образуя мысы и острова, раскинулся на сотни километров вдоль течения Донца заповедный бор — древнее пристанище гулящего опального люда. Рубежное… Кабанье… Смутные проблески огоньков. Лагутин помнил, что в этом глухом селении, в лесах, перед тем как шагнуть на страницы истории, нашел себе прибежище Емельян Пугачев. Словно бы само раздолье донецких просторов порождало отвагу сердец!
И Леониду Ивановичу невольно вспомнились сетования салонных мужей, какие не раз доводилось ему слышать в Москве и Петербурге: «Ах, Донецкий бассейн — это зной и пыль… Это скучно!» Если бы они знали этот край: тишину соленых озер Славянска, белые утесы Святых гор, голубые скалы Миуса, гордую высь Саур-Могилы, лесные дебри Кременной, серебряные плесы Донца, зовущую даль Лисичьего Байрака!
В петровские времена этот выступ кряжа назывался Оленьими горами. Здесь и действительно бродили быстроногие стада. Как-то в балке Осьмушной под Лисичьим Байраком Лагутин нашел ветвистый рог… А когда позже, в знойный полдень, в сладком и душном дыхании трав перед ним на лесной поляне промелькнул силуэт красавца оленя, Лагутину почудилось, что это сон, что время чудесно возвратилось вспять, — мгновенно и на целые столетия.
Быть может, то был «последний из могикан», гордый и грустный потомок некогда бесчисленного рода…
О многом, об очень многом говорили Лагутину эти просторы, задымленные багровым пожаром луны.
В летнюю пору, в походах, шагая с перевала на перевал, он пленялся цветением степного мака, безмятежной радостью василька, звоном жаворонка в поднебесье и постоянно взволнованно сознавал, что совершает великое открытие! Мысленно он видел себя у робкого ручейка — у этого истока великой реки, которая еще прогрохочет сквозь время. Он знал, что наступит срок, и люди, ориентируясь по начертанным им стрелам, пройдут под землей, круша и взрывая дебри пород, освобождая огненный камень.
Он хорошо знал и население края, всех этих «собачеевок», «рахуб» и «шанхаев», где пестрый, лихой, разноязычный люд — украинцы, русские, белоруссы, татары, китайцы, чуваши, мордвины — были негласно отвергнуты законом и тем более накрепко спаяны судьбой.
Похожие на запорожцев из Сечи, битые жизнью, отчаянные, лихие, эти люди стояли у истоков великой реки, имя которой — Донбасс, открывали все новые родники, спрямляли русло, упорно раздвигали берега, не получая от ее даров заслуженного пая. С первых шагов по земле Донбасса Лагутина привлекали ее мирные ратники; они делили с ним хлеб, и махорку, и скромный уют лачуг.
Он заучил наизусть, как стихи, строки, оброненные Антоном Чеховым в одном из писем. Вот кто понял бы привязанность Леонида Ивановича к шахтерам, к этим людям неслыханно сурового труда, — Чехов. Временный обитатель шахтерской мазанки, бородатый, плечистый человек негромко задумчиво повторял такие трогательные для него слова:
«…Если бы не бациллы, то я поселился бы в Таганроге года на два, на три и занялся бы районом Таганрог — Краматоровка — Бахмут — Зверево. Это фантастический край. Донецкую степь я люблю и когда-то чувствовал себя в ней, как дома, и знал там каждую балочку. Когда я вспоминаю про эти балочки, шахты, Саур-Могилу, рассказы про Зуя, Харцыза, генерала Иловайского, вспоминаю, как я ездил на волах в Криничку и в Крепкую графа Платова, то мне становится грустно и жаль, что в Таганроге нет беллетристов, и что этот материал, очень милый и ценный, никому не нужен».
Так записал Чехов. Да, жаль, что болезнь не позволила ему поселиться в этих местах. Лагутин охотно стал бы его проводником по весям шахтерского края. Как знать, быть может, именно здесь, на ясных просторах кряжа и степи, в самой гуще народного бытия и произошло бы великое чудо исцеления?
По собственному опыту Леонид Иванович знал, какую освежающую силу таят бесконечные тропы изыскателя, студеная вода степных криниц, дымок ночного костра на бивуаке, ветер, настоянный на мяте, полыни и чебреце, дыхание земли после дождя, сон на охапке сена.
Луна уже взошла, и медная тропа, пролегшая по снегам к горизонту, постепенно стала светлеть, подкрашенная серебром, а Лагутин все еще стоял у калитки, приятно ощущая покалывание мороза, слушая перекличку ночных шахтерских смен. Почему-то ему всегда казался торжественным этот час выхода ночной смены: рой горящих лампочек, мерцающих в переулках поселка, бодрые голоса, условный пересвист приятелей, соленые шутки, смех…