Почти правило, что чем сложнее человек, тем проще его вывеска. Человека с вышедшей из берегов способностью к ретроспекции часто называют историком. Точно так же получает кличку философа тот, для кого реальность утратила смысл. Критик общества или моралист — стандартные ярлыки для недовольных порядками своей страны. Так и ведется, ибо мир хочет оттянуть взросление и казаться моложе. Мало кто выстрадал от этого страха перед взрослением больше, чем сэр Исайя Берлин, ныне восьмидесятилетний, которого неоднократно называли каждым из этих имен, иногда — всеми сразу. Нижеследующее — не попытка исправить терминологический хаос, а всего лишь дань простака вышестоящему уму, у которого он целые годы учился тонкости мысли, но, похоже, так и не выучился.
Генеалогические штудии обычно вызваны или гордостью за свое происхождение, или неуверенностью в нем; не исключение и наша история идей. Однако в свете итогов нашего века у таких изысканий есть и другие причины, далекие от попыток грозно выпятить или радостно подтвердить нашу знатность. Причины эти суть отвращение и страх.
Поиски всеобщей социальной справедливости, занимавшие европейскую мысль, грубо говоря, последние четыре века, в наше время слишком часто приводили к прямо противоположным результатам. Учитывая число жизней, израсходованных в этих поисках, искомый Святой Грааль оказался принадлежностью тупика с полным пренебрежением к индивиду в итоге. Отвратительный сам по себе, этот результат должен рассматриваться и как крик из будущего, если вспомнить скорость роста населения во всем мире. В конечном счете, соблазн общественного планирования оказался непреодолимым даже для сравнительно скромных ячеек общества.
Это-то и пугает. Каждая пуля, так сказать, вылетает из будущего. Массовое общество — легкая добыча любых схем, но прежде всего социалистических, которые уступят когда-нибудь только компьютерным. Поэтому изучать генеалогические грамоты философской мысли Европы за последние четыре века все равно что озирать горизонт; правда, в обоих случаях высматриваешь не конницу, а дозорного.
Этих разведчиков немного, еще меньше стоящих. Изобретение политических и этических доктрин, из которых выросли наши общественные науки, — дело эпохи, когда вещи казались податливыми. Так же и критика этих доктрин, — с той разницей, что, раздаваясь из прошлого, эта критика превратилась в пророческую. Ей не хватало только надлежащей громкости, но ведь разведчика от кавалериста отличает прежде всего сдержанность.
Они всегда оставались сдержанными и немногочисленными — оппоненты политической самоуверенности, критики социальных проектов, не верующие в универсальные истины, изгнанники из Города Справедливости. Иначе и быть не могло, поскольку повышенные тона в публичных выступлениях были им органически чужды. Им казалась чуждой зачастую даже систематизация, потому что любая система наделила бы их умственным превосходством над теми, о ком они думали.
Их судьбы и карьеры отличались разнообразием, но не зре-лищностью. Одни излагали свои взгляды в журналах. Другие в трактатах или, еще лучше, в романах. Третьи применяли свои принципы на службе или в научных занятиях. Они бы первые отклонили звание философов; главное, они не старались никого перекричать.
У этой позиции мало общего со смирением или скромностью. На самом деле, ее можно и, вероятно, должно понимать как эхо многобожия, ибо эти люди твердо верили в многообразие человеческих ситуаций и сердцевиной их общественной программы был плюрализм. Ответом, разумеется, служили нападки или молчание социальных реформаторов любого толка — и демократического и авторитарного, чьим самым возвышенным возражением и сегодня остается тезис, будто плюрализм чреват моральным релятивизмом.
Чреват. Но ведь моральный абсолютизм тоже не бог весть что. Самое привлекательное в нем — его недостижимость и то, что он служит приятным украшением чертежам социального реформатора. Однако итоговая оценка любого общественного устройства зависит не от моральной высоты его членов, а от их безопасности, которую моральная высота обеспечивает далеко не всегда.
Всякая дискуссия на социальные темы, конечно же, сводится к проблеме свободы воли. В этом есть парадокс, поскольку, свободна воля или нет, на нее накинут узду при любом исходе подобного спора. Вследствие чего интерес к свободе воли бывает либо садистским, либо академическим, или тем и другим сразу («посмотрим-ка, насколько свободно то, что мы сейчас обуздаем»).
Во всяком случае, в плюрализме различима угроза и постраш-нее морального релятивизма (который все равно остается частью реальности) или обуздания воли, а именно: подразумеваемый отказ от метафизических свойств вида, та расправа, которую плюрализм, как почти все рецепты общественного устройства, чинит над убеждением, что жажда бесконечного руководит человеком не меньше, чем необходимость.