Мы уже коснулись того обстоятельства, что первый сборник Кнута «Моих тысячелетий» появляется в середине двадцатых годов. Сейчас уже трудно по-настоящему представить себе атмосферу тех лет. Кажется, тем не менее, что кнутовский прорыв связан с общим изменением атмосферы еврейства, изменением, имеющим свои корни в двух событиях: эмансипацией русского еврейства в ходе Октябрьской революции и превращением его (в какой-то своей части) в авангард и элиту новой всемирной культуры и общественности, и эмансипацией другой (количественно меньшей, но также русско-еврейской) части народа в тогдашней Палестине. Существенное психологическое обстоятельство состоит в том, что ни та, ни другая эмансипация не стали ни полной по своему объему, ни постоянной, ни, более того, всеохватывающей в «еврейско-русском смысле». Поясню, что имеется в виду. В обоих случаях эмансипация затронула не «наличного еврея», а потребовала отказа — и всегда очень болезненного — от какой-то части своей индивидуальности: от религии и традиции — в России, от своей культуры и языка — в Палестине. В обоих случаях за какими-то элементами эмансипации могли последовать длительные периоды зависимости, особенно экономической. Наконец, результат эмансипации — «новый еврей», ощущался как существо явно недостаточное, даже ущербное в каких-то моментах, несмотря на возможные преимущества в определенных аспектах.
Поэтому люди, которые иногда даже с восторгом проходили через этот процесс эмансипации, всегда ощущали, что находятся в процессе перехода, трансформации, что они так и не достигли «удела и спокойствия». Из всех ветвей европейского еврейства именно в среде русского еврейства появилось ощущение собственной силы — ощущение, немыслимое среди других еврейских общин. Именно это ощущение каким-то почти стихийным образом наполняет стихи сборника «Моих тысячелетий», именно оно придает поэзии Кнута тот особый еврейский характер без наличия каких бы то ни было комплексов, который столь бросается в глаза. При этом речь идет не просто о еврействе без комплексов, а о своеобразном культе природы, культе физического ощущения, культе силы. В какой-то мере оно параллельно некоторым мотивам тогдашней ивритской поэзии, особенно проявившимся в сельских идиллиях Шауля Черниховского.
Откуда взялось это ощущение силы у Довида Кнута, человека, в общем, не столь уж мощного? Мне кажется, что здесь была проекция атмосферы, возникшей в молодой советской поэзии, в стихах молодых поэтов-коммунистов часто еврейского происхождения. Спору нет, содержание кнутовских стихов решительным образом отличается от содержания стихов молодых С. Родова, Г. Лелевича, А. Безыменского, М. Голодного, И. Уткина, М. Светлова и других, но и в тех и других есть нота человека эмансипированного, получившего «право». Думается, что источником этого ощущения — в том числе и эмигранта Кнута — был сам факт того, что в советской России евреи стали мощным фактором государственного строительства — и, прежде всего, в руководстве армии и карательных органов, причем не на службе у государства