Действительно, Голубева ничто не могло растормошить или встревожить — ни упреки, ни угрозы, ни выговоры. Он только добродушно-виновато улыбался в ответ да покорно складывал на животе пухлые пальцы, — это была его любимая поза. Мол, воля ваша, — делайте со мной, что хотите!
Этого безобидного толстяка с рыхлым, добрым, бабьим лицом было и невозможно и бесполезно ругать: все тотчас же и скатывалось с него, как с жирного гуся вода.
— Да когда же ты план будешь выполнять? — в отчаянии спрашивал его Абросимов.
— А скоро, скоро! — неизменно отвечал Голубев; он был щедр на обещания и посулы — они ему ничего не стоили. — Вот увидите: скоро сяду на план.
— Сядешь? — взрывался Виктор. — Ляжешь ты на план — это возможно! Окончательно ляжешь, этого от тебя еще можно ждать...
Существовало три ходячих выражения, образно, но совершенно точно характеризующих состояние дел: «сидеть на плане»», «стоять на плане» и «лежать на плане».
«Лежать на плане» — было выражение насмешливое. Оно означало долгое, хроническое прозябание на мертвой точке, без всякого просвета впереди...
«Стоять на плане» — это уже лучше. Это значит с превеликими усилиями вскарабкаться на пик плана и стоять там, судорожно балансируя: может, устоишь, а может, и опять свалишься в пропасть.
«Сидеть на плане» — это твердо сидеть в седле.
Голубев именно «лежал на плане», лежал дохлой, громоздкой тушей, но в этом плачевном состоянии — к великой ярости Виктора — чувствовал себя превосходно: с аппетитом ел, спокойно спал и даже ласково зазывал к себе в гости управляющего отобедать... Обеды Голубева славились на весь район.
Однажды совершенно распаленный Абросимов нагрянул на Голубева в предобеденный час. В это утро трестовская сводка была особенно обнадеживающей. Если бы не Голубев, желанные сто процентов по тресту уже были бы, даже несмотря на упрямство Горового.
Виктор решил на этот раз круто обойтись с Голубевым.
— Я этому ресторатору задам обед! Сыт будет.
Он нашел Голубева в конторе. Голубев был в каске, в шахтерках и с лампочкой, словно он или только что выехал из шахты, или собирался туда. Но на его румяном лице угольной пыли не было и шахтерки были чистые...
— Что, в шахту собираетесь? — спросил Виктор, проходя вперед и с усилием сдерживая себя, осаживая, как наездник чуть осаживает горячего скакуна перед тем, как взять барьер.
К тому же и людей в кабинете было слишком много.
Голубев радостно поднялся к нему навстречу.
— Да вот, собирался... Все утро собирался... Да все дела, дела, мелочи... А теперь уж и время обеденное. Здравствуйте, Виктор Федорович! Душевно рад, что заехали, — он действительно был рад ему, как и каждому гостю, — он гостей любил. — Как здоровьице супруги? Н-ну! А у меня сейчас как раз поросеночек к обеду и свежая рыбка... Так не отобедаем ли, а? — и он с надеждой посмотрел на управляющего.
На него положительно нельзя было рассердиться всерьез. Виктор даже улыбнулся невольно, но тотчас же спохватился и, вспомнив утреннюю сводку, насупил брови.
— А мы еще с вами не заработали на обед! — хмуро сказал он, разглядывая слишком чистые шахтерки Голубева. — Вы когда в последний раз в лаве были?
— Да когда же? — забеспокоился Голубев. — Часто бываю... Да вот... Ну, разве упомнишь?
Но Виктор продолжал настойчиво добиваться точного ответа и заметил, что в кабинете все исподтишка и деликатно заулыбались.
— Якову Афанасьевичу трудно в лаве поворачиваться. Как бегемоту в проруби... — шутливо заметил кто-то.
В общем выяснилось, что Голубев не был в шахте давно, две — или даже три недели.
Но шахтерки надевал каждое утро. И каждое утро брал лампу. А затем весь день крутился в конторе, будто важные и неотложные дела задерживали его, и, наконец, шел завтракать или обедать. Завтракал он всегда дома. Он не терпел есть на ходу.
— Да как же можно шахтой руководить, не бывая в шахте? — даже не возмутился, а удивился Абросимов. Пристально посмотрел на внезапно смутившегося и покрасневшего Голубева и все понял: этот человек не любил шахту. Это не Горовой, не Ангелов, не Светличный.
Зачем же он тогда стал горняком?..
В самом деле, зачем?
Это вышло совершенно случайно, по инерции — отец был горняк, братья — горняки, стал горняком и Яков Голубев. Стал, не думая, не выбирая. В институте он учился средне, не худо и не хорошо. Ни в чем дурном замечен не был. И диплом получил. А по окончании института на шахту не поехал, а устроился в комбинат, в один из его многочисленных отделов. И зажил припеваючи. Сослуживцы и начальники скоро полюбили его за веселый, общительный характер, часто ходили к нему в гости обедать и хвалили эти обеды; слава хлебосола быстро утвердилась за Голубевым, об инженерской славе и помяну не было.
В эти поры Яков Афанасьевич и раздобрел. Он округлился, зарумянился, стал тяжел на подъем, появилась одышка от ожирения и изжоги по утрам.
И, однако, когда нечаянно-негаданно, просто подвернувшись под горячую руку нового начальника комбината, угодил Яков Афанасьевич на шахту — он протестовать и биться не стал. Только поморщился, словно нечто кислое проглотил, крякнул и — поехал.