и тем же почерком:
и вторым опять:
и первым:
вторым:
первым:
и вторым:
облекались на страницах плотью, начинали даже призрачную жизнь со своими страстями и сложносплетенностью тоже — по мере того как лист следовал за листом, год за годом; все там записано, не только общая несправедливость, к коей притерпелись, и ее медленное исправление, но и трагедия особая и нестерпимая, непоправимая вовеки — записанная на другой странице, в другой книге, рукой, которую теперь он тотчас узнавал как отцовскую:
и, продолжая эту запись, следующие пять страниц и почти столько же лет занял неторопливый, день за днем ведшийся реестр положенной Фукидиду платы с вычетом одежды и пищи — патоки, мяса, муки, дешевых прочных рубах, штанов, башмаков с добавкою время от времени куртки в защиту от дождя и холода — медленно и верно растущая сумма денежного остатка (мальчику казалось, что он воочию видит, как этот черный раб, кого белый владелец навсегда освободил тем самым деяньем своим, от которого черному уж не освободиться, пока живут люди, — входит в лавку и обращается к сыну того рабовладельца, чтобы дал взглянуть на страницу счетной книги, которую он и прочесть не может, и даже не просит, чтобы белый сказал ему цифру остатка, не хочет принимать на веру хозяйское слово — ведь у него, у черного, нет совершенно никакого способа проверить, сколько еще недоработано до двухсот долларов и когда он сможет наконец уйти безвозвратно, пускай всего лишь в Джефферсон, что в семнадцати милях оттуда), вплоть до итоговой двойной черты под заключительной записью:
и затем рукой другою, — в первый раз он отличил ее тогда в книге, признал как почерк дяди — домовода и повара, которого Маккаслин, знавший обоих близнецов за шестнадцать лет еще до мальчика, помнил и в ту пору сидящим день-деньской у кухонного очага в кресле-качалке, откуда дядя Бадди вершил стряпню:
и первым почерком:
и снова вторым почерком, неторопливо, окончательно; обе дядины записи одинаковы, точно резиновым штампом оттиснуты, только даты разные: