Иногда миссис Уорзингтон присылала за ними машину и они выезжали за город втроем, жалея, что отцвел шиповник (то есть жалели только двое: Мэгон позабыл, что такое шиповник); втроем они сидели под деревом, и один из них мужественно расправлялся с многосложными словами, а другой сидел неподвижно и не то спал, не то бодрствовал. Нельзя было сказать, слышит он или не слышит. И так же нельзя было сказать, знал он или не знал, с кем его обвенчали. Должно быть, ему было все равно. Эмми, умелая и ласковая, хотя немного притихшая, попрежнему ухаживала за ним, как мать; Гиллиген по-прежнему спал на койке в ногах у постели Мэгона, всегда наготове, если что требовалось.
— Ему бы жениться на вас с Эмми, — с грустной иронией заметила как-то миссис Мэгон.
3
Гиллиген и миссис Мэгон вернулись к своим прежним товарищеским отношениям, тихо радуясь этой дружбе. Теперь, когда он уже не надеялся на ней жениться, она чувствовала себя с ним спокойнее.
— Может быть, это нам и нужно, Джо. Во всяком случае я не помню, чтобы мне кто-нибудь был так по Душе.
Они медленно шли вдоль садовой дорожки, усаженной розами и проходившей мимо двух дубов, за которыми тополя у стены в тревожном строгом строю напоминали колонны храма.
— Легко же вам угодить, — говорил Гиллиген, нарочно напуская на себя кислую мину.
Зачем ему повторять, как он к ней относится?
— Бедный Джо! — оказала она. — Сигаретку, пожалуйста!
— Бедная вы! — ответил он, протягивая сигарету. — Мне-то ничего: я ведь не женат.
— Не вечно же вам ходить холостым. Слишком вы славный, из вас выйдет хороший семьянин — никуда не сбежите.
— Это как понимать: вроде обещания? — спросил он.
— Там будет видно, Джо.
Они пошли дальше, но он удержал ее:
— Слышите?..
Они остановились, и она внимательно посмотрела на него.
— Что?
— Опять этот проклятый пересмешник завел свое. Слышите его? И о чем он только поет, как по-вашему?
— Да мало ли о чем ему петь. Апрель кончается, идет май, а весна все еще не прошла. Послушайте, как он поет…
4
Для Януариуса Джонса Эмми стала настоящим наваждением, таким наваждением, которое уже переходит из области влечения в область расчета, высшей математики, как навязчивая идея. Он подстраивал встречи с ней, но она его резко отталкивала; он поджидал ее на дороге, как разбойник, умолял, грозил, пытался применить грубую физическую силу, но был отвергнут еще грубее. Он дошел до такой одержимости, что согласись она вдруг — он полностью лишился бы своего главного импульса, простого импульса к жизни, он даже мог бы умереть. И все же он чувствовал: если он ее не заполучит — он может спятить с ума, превратиться в кретина.
Постепенно его одолела магия чисел. Два раза он потерпел неудачу — значит, на третий раз должно выйти, иначе вся его космическая схема рассыплется прахом и он с воплем полетит в бездну, во тьму, где нет тьмы, в смерть, где смерти нет. Януариус Джонс, язычник по темпераменту и наклонностям, становился по-восточному фаталистом. Он чувствовал, что его счастливое число еще выпадет; но пока оно не выпадало, и он вел себя, как идиот.
Она снилась ему по ночам, он принимал за нее других женщин, другие голоса — за ее голос; он часами шлялся вокруг дома ректора, мрачный, взбудораженный, боясь войти туда, где ему, может быть, придется вести трезвый разговор с трезвыми людьми. Иногда ректор тяжело топал в забытьи, спугивал его из укромных уголков, и спугивал, ничуть не удивляясь.
— А-а, мистер Джонс, — говорил он, пятясь, будто слон на поводу, — доброе утро!
— Доброе утро, сэр! — отвечал Джонс, не опуская глаз с дома.
— Что, вышли погулять?
— Да, сэр. Да, сэр!
И Джонс торопливо уходил в другую сторону, а ректор, погрузись в свои думы, шел своей дорогой.
Эмми рассказала об этом миссис Мэгон с презрительным высокомерием.
— Почему ты не скажешь Джо? Хочешь, я ему скажу?
Эмми фыркнула независимо и уверенно:
— Про этого-то червяка? Еще чего! Я я сама с ним справлюсь. Драться я тоже умею!
— И, наверно, здорово умеешь!
— Еще бы! — отрезала Эмми.
5
Апрель перешел в май.
Дни бывали и погожие, и ненастные, дни, когда дождь мчался по лугу с серебряными копьями и когда дождь катился с листа на листок, а птицы всё пели в притихшей, отсыревшей зелени деревьев, любились и спаривались, строили гнезда и пели; дни, когда дождь становился нежным, словно грусть девушки, что грустит ради самой грусти.
Мэгон уже почти не вставал. Для него сделали переносную кровать, и он лежал на ней то дома, то на веранде, где глициния опрокинула свое прохладное лиловое пламя, и Гиллиген читал ему вслух. Они покончили с историей Рима и теперь плыли по тягучему очарованию «Исповеди» Руссо, вызывавшей в Гиллигене застенчивый, детский восторг.