Читаем Собрание сочинений в 9 т. Т. 8. Чаша Афродиты полностью

Вот опять пишу почти знакомое. Плеши. Лысины. Орлиную строгость. ЧЛЕНЫ. ПОЛИТБЮРО. Вроде как боги. ОЛИМП. Выше которого не прыгнешь. Выше которого представить невозможно. Как судьба вздымала маленьких и чаще всего заурядных людишек — не объяснить никому. А мне тогда и мысль такая не приходила в голову. Вспоминаю вот, как писал Шелеста. Кто таков? Да типичный такой деревенский хохляка. Прижмуренные в углах житейские глаза. Плешь-лысина, нос бульбой. Тебе бы колхозом каким командовать, либо у плетня с подсолнушками, у хаты своей беленой, с таким же дядьком в шароварах мешочных, «люльку» покуривая, балакать, в хате с мальвовыми рушниками, с таким же «Шелестом» горилку пить, жинку по толстой, кормленной салом заднице хлопать. А ты вон где! Политбюро! А рисуй тебя — не ошибись. Благородство чтоб и солидность, строгость и власть — все было.

Рисовал по-своему. Как всегда, без клеток, чем тотчас привел в изумление «старшего» художника.

— Сашка? Ты это как? Без клеток? Без сетки?

— И так не ошибусь..

— Што ты?! Што ты-ы? А не похож получится? Голову снимут! Делай сетку давай…

— Незачем..

— Н-ну, пас-мот-рим! — качал кудлатой сединой, запаливая очередную сигаретку, и уходил в свою каморку-конуру.

Что-что, а начальственные эти лысины рисовать-писать мог с закрытыми глазами, сколько их написал еще в лагере. Ленин. Ленин. Ленин. Берия. Берия. Берия. Теперь вот Хрущев и этот Ше-ле-ст.

К вечеру он был готов. Кажется, я даже не очень старался. Хитроватый, толстомордый — глядел он с портрета с дурной властительной возвышенностью. Их всех следовало изображать властителями. А в детстве моем они еще назывались «вожди».

— Од-на-ко и маладец ты, — признал Сергей Прокопьевич мою работу. — Смотри ты! Как взял! Без клеток! Гла-аз! Ну, убедил… Можешь… Художник… Теперь следующего валяй. Вот энтого. Подгорного. — И вдруг, развеселившись, ударил по коленям, пошел как бы с приплясом: — А тты под-горна, ты под-горна, ты под-горна., ули-са, а по ття-бе не-кто не ходит — не петух — не ку-ри-са!

Я понял очень скоро радость Сергея Прокопьевича и то, отчего у него было много работы. Портрет такой, какой я делал за день, он писал месяц. Рабски, по клеточкам, линейкой-лекалом, вымеривая каждый штрих. Портреты его получались вовсе уж неживые и до того схожие с фотографией, что можно было увидеть и оборотную сторону всякого снимка — его плоскую, контурную бездушность. Дотошно перерисованная фотография всегда кажется ужасной. Но Сергей Прокопьевич как раз этим-то и гордился. Отходя от холста с видом Жреца и посвященного, кривил табачный глаз и рот, окутывался стервенелым дымком. Явно ждал похвалы. Очень скоро он все-таки понял, что учить меня нечему и учиться у него я не намерен. Я шутя делал то, на что уходили у него дни, полные бесконечных перекуров, прикидок и размышлений вслух. И еще обнаружил — никакой он не художник, ничего не кончал, просто «клубник», самоучка-мазила. Оказалось, и на фронте он даже был и там умудрился спастись своим ремеслом от пуль-осколков. На месте своем он держался благодаря другу — директору этого завода, с которым вместе с лужи ли — воевали.

Если были деньги, Сергей Прокопьевич «запузыривал». Пил литрами. И меня всегда потрясала эта его выносливость. Влить столько водки в столь тщедушное тело! И что за жидкость тогда заполняла его вены-артерии? Напившись — плакал, кричал: загубил талант! Женщин ненавижу! Баб! Из-за них все зло! Все тоска-печаль. «Ты их, сук, еще не знаешь! Они тебя еще не обжигали! Погоди-и… Узнаешь! Еще вспомнишь Сергея Прокопьевича. Ссуки они все! Суки продажные! Суки!» — на этом речь обыкновенно кончалась, и, погрозив вздетым пальцем над кудлатой головой, заплетая нога за ногу, он удалялся в свое логово. Кажется, он тут почти жил. Не то был изгнан этим самым ненавистным ему полом из дому, не то просто боялся в состоянии подшофе не найти дорогу к дому. Жена у него все-таки, видимо, была. Изредка после первой-второй рюмки он ее вспоминал и всегда одинаково: «А жена у меня., зме-я… Да! Коб-ра! Очковая. Кобра! Ты, Сашка, их бойся. Все змеи, суки, ведьмы! — И, опрокинув еще рюмку, жмурясь, отдуваясь, делал рубящий жест: — Все!»

Пожалуй, мы сработались. Я был просто выгоден ему. Не пил. Не курил (теперь!). Не травил время зря. Рисовал скоро. Писал плакаты еще быстрее — лагерь научил такому всему. Руки не тряслись. Головане болела. Но мое присутствие было и вредным. Пить «старший художник» стал больше, курить вообще не затыкался, даже и спал с сигаретой, много раз прожигая свой сальный, мазанный красками халат и даже клетчатую рубашку-ковбойку, в которую всегда был обряжен, и она странным образом шла к его вдохновенным всклокоченным патлам-кудрям и желтовато-иссохшему обличью. Рубах таких, кажется, было всего две — «одна с перемывахой», — и обе одинаковые и одинаково жженные.

Перейти на страницу:

Похожие книги